Совсем другого типа человеком был Николай Петрович Толль, которого я сначала очень побаивался, а потом по-настоящему оценил. Толль по природе своей вообще был скептик, и первое, что он замечал, — что все плохо, все не то: и кандидаты не те, и знания их никуда не годятся. Но с другой стороны, он отлично понимал, что происходит с людьми, и, когда он мне дал, например, “Введение в археологию” и целый ряд археологических проблем, которые требовалось разработать, я это сделал на материале, которым он меня снабдил, а кроме этого еще что-то добавил. Затем был устный экзамен, и Николай Петрович, и Калитинский, и Беляев присутствовали с таким видом, что, мол, не стоит даже и время тратить на Андреева. И вдруг обнаружилось, что я все понимал, все разобрал. Когда Толль демонстрировал фотографии разных древностей, это тоже была часть экзамена, и довольно трудная. И оказалось, что и тут я далеко не профан: всякие древние вазы совершенно отчетливо сидят в моей памяти. Николай Петрович был удивлен. При этом он выяснил, что я прочел не только то, что он упоминал, но проштудировал целый ряд справочников (включая немецкие) и знал гораздо больше, чем он предполагал. Это его поразило, и он сказал: “Да, видно, что вы работали”… Калитинский очень меня похвалил, Беляев тоже признал, что это на уровне. После этого у нас с Толлем установились наилучшие отношения. Позднее Николай Петрович сыграл крупнейшую роль в выборе моей темы для доктората, и я ему крайне обязан. Я тогда плохо понимал, что, собственно, мне выбрать, чтобы это было связано и с древним периодом русской письменности, по которой я формально писал свою диссертацию, и с вопросом, что не был бы совершенно чужд Семинарию имени академика Кондакова. Он предложил тему “Дело дьяка Висковатого как литературное и идейное явление”, и этот выбор оказался замечательным, потому что моя работа произвела известное впечатление и до сих пор не сошла со сцены. Она явилась совершенно новым методом соединения идейных проблем века, в данном случае XVI века, которым я занимался специально, с русской иконописью. Это было совершенно новое поле приложения сил, но подходом к нему я всецело обязан Н. П. Толлю. Он, назвав тему, дал мне полную свободу, и, когда я время от времени стал ему сообщать, как идет мое исследование, он оказался очень полезен мне и при обсуждении материала, и при том, что отлично видел правильность общего направления исследования. Это был тот инстинкт материала, о котором говорил Н. П. Кондаков и который у Толля действительно существовал. И он более, чем кто-либо, научил меня исследовательскому подходу внутрь, вглубь. Беляев прибавлял к этому знания, представления об иконописных типах, об эволюции отдельных композиций, что тоже было полезно. Но первенство здесь принадлежало Толлю, которого я очень уважал. К тому моменту, когда я с ним познакомился, он уже был женат на сестре Георгия Владимировича Вернадского, женились они, по-видимому, по взаимной большой любви. Как-то они пригласили меня ужинать, и, придя к ним, я был поражен, что у них дома все заведено по восточному обычаю: мебели не было. Николай Петрович в то время чрезвычайно увлекался Востоком, и все сидели на циновках и на каких-то нелепых подушках. Николай Петрович отлично готовил, между прочим, имелись и алкогольные напитки. Все оказалось чрезвычайно вкусным, но сидеть было крайне неудобно. Позднее, когда жена его окончила медицинский факультет, получила практику и у них появилось больше денег, они переехали в другую квартиру и там, слава Богу, вернулись к западному стандарту. Я даже шутя сказал, что вижу победу Запада над Востоком и приветствую ее, ибо, по-моему, сидеть в креслах или на диванах много удобнее. Николай Петрович, довольный моей репликой, заметил: “Что можно ожидать от вас, типичного западника!”
Сам он принадлежал к евразийцам, которыми увлекался одно время, и был в большой дружбе с целым рядом выдающихся евразийцев. Г. В. Вернадский был евразийским историком. Петр Николаевич Савицкий (лидер евразийцев) играл большую роль, оказывая влияние на Н. П. Толля, как и на целый ряд других людей того времени. Знакомство с ним явилось большим приобретением для меня, так как я теперь попал в исследовательскую среду. И эта среда оказалась чрезвычайно мне полезной, она выковывала во мне совершенно неожиданно настоящего исследователя. Каждую пятницу, за малым исключением, устраивались заседания Семинария имени академика Кондакова, на которых присутствовали члены, а иногда приглашались специалисты, если был какой-нибудь специальный доклад, и происходили обсуждения новых появившихся книг. Разбирали важные этапы исследования членов Семинария, подвергая их строгому, конкретному, фактическому анализу. Это чрезвычайно помогало, меня поразило, что никто не обижался, даже если их критиковали. Во-первых, человек, которого критиковали, мог совершенно спокойно ответить. Во-вторых, в случае неотразимости критики он мог сказать: “Хорошо, я обдумаю этот вопрос и через некоторое время скажу, согласен ли я с вашей критикой”. Такой подход мне казался правильным и конструктивным. Это был совершенно другой мир, это было больше чем университет, это была уже исследовательская ячейка, в которую мне посчастливилось попасть.
Особенное место занимал здесь А. П. Калитинский. Он был отличный организатор, прекрасный психолог, но и более того — он был крупнейший методолог, может быть, лучший методолог, которого я встретил в этот период своей научной жизни. Это было особое качество профессора Калитинского, его собственные работы, которые не были широкими по диапазону и стремились к большой детальности и, даже можно сказать, углубленной узости, если можно выразить таким образом сущность его исследовательских работ, — все отличались замечательной методологической выдержанностью. Поэтому обычно его теории невозможно было опровергнуть — нравится или не нравится, материал был продуман логическим образом и представлял собой нечто методологически цельное. И его собственные работы придавали ему ореол ученого высокого класса. Он может не знать подробностей отдельного вопроса, но всегда сразу увидит основу всякого подхода к любой теме — метод. Этот метод у него был прекрасно разработан. Он был совершенно незаменим на заседаниях семинара, когда вдруг самым дружеским, спокойным образом, двумя-тремя вопросами — обычно вопросы, чтобы докладчик понял, а не со стороны ему сказали, — выяснял, что подход к данной теме не полностью продуман, что там есть уязвимые места, что надо пересмотреть подход или оснастить дополнительными материалами утверждения докладчика. Это было крайне полезно, так как, увлеченный фактическими подробностями, исследователь вдруг начинал понимать, что он допускает методологическое сужение базы или, наоборот, методологически неоправданно расширяет ее, что в научной работе одинаково опасно. Этому профессор Калитинский учил замечательно. Историческое общество он посещал регулярно, и я по его примеру тоже ходил туда и очень полюбил это собрание, а позднее даже был туда избран. Здесь Калитинский тоже мог поставить два-три вопроса, которые бросали очередного докладчика в жар и в холод, ибо ему становилась очевидна недостаточная продуманность его схемы и проблема повисала в воздухе. Калитинский вдруг выдергивал один кирпич из-под их ног, и все здание начинало кривиться и падать. А бывало и наоборот, когда его замечания как раз чрезвычайно поддерживали докладчика.