Г л а в н ы й н е д о с т а т о к
Или быть может, определяющее достоинство.
Пастернак писал о Маяковском, что более, чем гениальность, более, чем почти сверхчеловеческая мужская красота, поражала его в Маяковском внутренняя сила того, собранность. По мнению Пастернака, Маяковский был настолько внутренне собран, что он просто не мог себе позволить быть менее красивым и менее талантливым. Красивый образ. Даже, пожалуй, пышный.
Это не есть правда.
Потому что это никогда и ни у кого не может быть правдой. Невозможно силой воли выправить свой горб. Даже вот глазки. Невозможно силой воли заставить себя быть талантливым. Можно заставить себя писать по десять стихов в день, но услышать зов Бога – для этого силы воли недостаточно.
Конечно, не это Борис Леонидович имел ввиду.
Он уел своего исторического конкурента больно и тонко.
Он сказал, что определяющее достоинство Маяковского или, иными словами, его главный недостаток был в его волевитости.
Лично я прямо не люблю людей, не единственная, но главная, определяющая черта которых – сила воли. Играя желваками, веселиться, весело веселиться; сжимая кулаки, любить, страстно и нежно, но и не разжимая кулаков. После многих и многих разговоров я выяснил, что не задумываясь специально об этом, никто почти не любит тех, кто в первую голову волевит. Вот это, по-моему, и имел ввиду Пастернак в своем определении Маяковского.
У Зиновьева был главный недостаток.
Из литературы и анекдотов я знаю, что в сумасшедших домах держат людей, страдающих манией величия. Или наслаждающихся этой манией. Наполеон, например. В одной камере с Гитлером, Лениным, Сталиным и Мао Цзэдуном. А паханом у них Блюмкин.
В жизни я, слава Богу, таких не встречал.
Зато я довольно много в жизни встречал людей, которые в той или иной степени преувеличивают свои таланты, достижения и свою роль в жизни вообще.
Да вот хоть в зеркало посмотреть.
Боюсь, что психиатры осадят меня, но думаю, буквально все люди, включая немногочисленных членов самого дикого на земле племени Тасадай Манубе, заражены хоть в микроскопической степени этой самой манией своего собственного величия. И даже в животном, извините меня за выражение, мире каждый старается попасть хоть на одну ступеньку их скотской социальной лестницы повыше.
Человек, вот этот самый – разум, душа, дух – засаженный пожизненно, без права на амнистию в собственное тело, конечно думает и обо всем остальном, что вовне, но более всего о себе же самом, о себе родненьком, о себе любимом. Тем самым выделяя себя из всего, отличая от всего и преувеличивая.
К черту объективность!
Александр Александрович Зиновьев, как и все другие, болел самим собой, он собой страдал, он собой наслаждался. Более всего он любил горовить о себе. Он мог в одном из своих произведений выставить себя самого сразу в пяти ролях, он мог мазохистски называть себя злопыхателем, клеветником полудурком, лишь бы о себе, о себе, о себе. Это даже смешно, или наоборот, как-то неудобно, но он не менее трех раз начинал при мне один и тот же разговор. Вот главный вариант. Стоим мы у дверей в сектор логики ИФАНа. Он, Женя Сидоренко и я, гость (случались и другие составы). И А.А. начинал:
- Тебе, Женя, ну просто суждено быть генералом. (Сидоренко был ростом за метр девяносто, не худой, но и вовсе не толстый). Посмотри, только представь, как бы тебе пошли генеральские погоны, лампасы... Ты, Валера, выйдешь в полковники. (А вот и не угадали, Александр Александрович. Это мой папа вышел в полковники, откуда его вывели прямо на расстрел. А сам я только до доцента дотянул, что-то вроде капитана)... А мне всю жизнь в лейтенантах.
Кокетничал.
И теперь я расскажу две истории, как мне кажется, очень даже в тему, но рисующие светлый образ в несколько сатирических тонах.
На четвертом курсе я взялся писать курсовую под его руководством. Какую-то нужно было построить формальную теорию о причинности, что ли. Не помню. Уже к концу я подходил и выскочил на вопрос, какой результат следует получить, чего добиваться.
К этому времени я уже знал, что главный недостаток Зиновьева (или определяющее его достоинство) таков, что ему просто необходимо с негодованием отвергнуть все, чтобы ему не предложили. Это задача первая. Но не только отвергнуть чужое, но и водрузить свое! Сказать последнее слово! И он сам с помпой предлагает прямо противоположное. Ну черта у него такая. Не может он без этого.
Принес я ему кипу исписанных листов, листаю, вслух проговариваю, он не очень-то смотрит, слушает в пол-уха. Подходим к главному:
- И тут, в итоге я, Александр Александрович, планирую получить выражение А.
- Да ты что, Валера! Ты перетрудился или на солнышке перегрелся. Иди отдохни, потом, завтра снова подумай. Тут, конечно же, будет не-А. Как же ты, Валера, так профукал, не ожидал я от тебя.
А я затаил плохое.
Я ведь на это и шел, я как бы его и ловил.
Пишу все время, что мне это не свойственно, а по тексту, наверное, выходит, что я только такие ловушки и подстраивал. Да нет. За всю жизнь-то всего раз пять-шесть, ну пусть десять. Редко, не каждые десять лет я пускался на мистификации, потому они и запомнились. А я и записываю именно то, что запомнилось.
Короче, недели через две – я к нему снова. Зиновьев, конечно, такой мелочи как курсовая одного из студентов, в голове не держит.
Он же не Елена Дмитриевна Смирнова.
Листаю свои записи, проговариваю:
- И тут, в итоге я, Александр Александрович, планирую получить выражение не-А.
- Да ты, что Валера! Я от тебе гораздо лучше думал. Ты пошел по пути безмозглых тупиц. Валер, Валер, ну я тебя умоляю (не надо меня умалять, во мне и так всего метр шестьдесят один), не городи, пожалуйста, чушь. Ты же не глупый парень, ты должен понять, что тут А, только А, именно и никаких не-А, как ты предлагаешь.
Тут Зиновьев, только Зиновьев! И никого другого на это место не подставишь.
Второй случай был еще гораздо смешнее. Как-то мне попалось интервью с моим любимым Фолкнером. Там его попросили назвать крупнейших современных ему писателей Америки, пять человек. Прошло тридцать пять лет, и ручаться за точный порядок я не возьмусь, но вот, как помнится, кого он назвал: Томас Вульф, Уильям Фолкнер, Джон Стейнбек, Дос Пассос, Хемнигуэй.
Хемингуэй у нас в это время был бешено популярен, почти полностью вышел, меня воротило от его фотографий в свитере почти в каждом доме. А я никогда с детства романтиков особенно не любил. Фантаст-романтик Жюль Верн был скучен.
Возьмите теперь взрослыми «Дети капитана Гранта», например, там две трети текста, страниц чуть ли не полтысячи, нуднейшие рассказы Паганеля об этой самой широте. Путеводитель без ограничения на число слов.
Светлана, сестра моя, очень любила Джека Лондона и очень стремилась навязать эту любовь мне. Но мне все это чуждо. Поиски золота, предательство друзей, постоянная стужа, голод, собака. Ничего из этого я не люблю.
Героических романтиков, вроде Байрона, я люблю больше. Майн Рида, Купера не могу и до середины осилить. Хемингуэй получше, посовременней. Но далеко не мой любимый писатель.
Джона Стейнбека я люблю куда больше, особенно и до сих пор его «Зиму тревоги нашей».
Как ни странно, и Дос Пассоса я тоже читал. Оказывается, перед войной выпустили несколько его книжек и можно было их заказать. Не в Ленинке, конечно. Правда, Дос Пассос мне не понравился, показался нудным, нравоучительным и многословным.
А вот о Томасе Вульфе я ничего не слышал.
Фолкнер единственного его назвал впереди себя.
Побежал я в библиотеку, сделал запрос – нет такого. Не родился еще. Я стал ждать. Потом мне это имя попалось в одном из рассказов Брэдбери. И вот, наконец, в каком-то номере «Иностранной литературы», эксперты без труда найдут его, впервые появилась вещь Вульфа (извините, запамятовал. Кажется, «Оглянись на дом свой, ангел»).
Это, как теперь грамотеи научились выражаться, была преамбула.
А вот и амбула.
Идем мы вдвоем с Александром Александровичем по его приглашению к нему домой, домашнего кофейка попробовать в его собственноручном исполнении. Быстро идем, я тогда еще легко мог за кем угодно поспевать. И частенько бежал впереди паровоза.
И тут у нас сам собой состоялся обалденно смешной разговор.
Постараюсь привести его как можно ближе к правде:
- Сан Саныч, вы уже «Иностранку» номер такой-то за этот год смотрели?
- Узнаю в тебе, Валера, нашего молодого русского интеллигента. Что бы в мире ни происходило, он смотрит, он зациклен только на «Иностранке». Конечно, смотрел. Да нет там ничего, пустой номер.
- О чем вы говорите, Сан Саныч? Ведь там же гвоздь! Такое не каждый год бывает. Роман американского писателя Томаса Вульфа...
- Вот, вот, Валера, именно об этом я и говорю, до чего мы докатились! Нам ничего не нужно, лишь бы американец. Ничего, что второстепенный, даже шестисортный, завалящий, со свалки подобран, лишь бы американец, и мы уже слюни пускаем...
- Александр Александрович! Да вы что такое говорите? Какая свалка? Какой шестистепенный, какой даже и второсортный, когда это Вульф, Томас Вульф, единственный, которого Фолкнер при опросе впереди себя поставил, на первое место, а вашего любимого Хемнигуэя аж на пятое. Тот самый Томас Вульф, о котором рассказ вашего любимого Рея Брэдбери, о величайшем писателе на земле, при взгляде из будущего...
- Не, Валера, Валера! Не кипятись. Ты меня неверно понял. За кого ты вообще меня принимаешь? Я конечно хорошо знаю, что собой представляет великий американский писатель Томас Вульф. Ну да, классик, величина, какие могут быть сомнения. Но надоело. В зубах навязло. Надоело. Понимаешь. Какой журнал ни открой, да уже теперь чуть ли не в газетах, наугад открой, разверни – опять все тот же Томас Вульф. Сколько же можно?
- Александр Александрович! Я в изумлении. Где вы его видели, какие страницы наугад открывали? Подскажите. Дос Пассоса до войны издавали. Было, мало кто знает, всего несколько книжек, но было. Но Томас Вульф – в первый раз. Самое первое издание на русском языке.
- Ну, Валера! Я же имел в виду, что настоящие интеллигенты читают в подлиннике, на английском языке.
Тут для сравнения я приведу огромную цитату из «Села Степанчикова и его обитателей» Ф.М. Достоевского.
«Ну-с, сижу я в театре... с прежним товарищем, Корноуховым... То да се. А рядом с нами в ложе сидят три дамы: та, которая слева, рожа, каких свет не производил... Ну-с, вот я, как дурак, и бряк Корноухову: “Скажи, брат, не знаешь ли, что это за чучело выехала?” – “Которая это?” – “Да эта”. – “Да это моя двоюродная сестра”. Тьфу, черт! Судите о моем положении! Я, чтоб поправиться: “Да нет, говорю, не эта. Эк у тебя глаза! Вот та, которая оттуда сидит: кто эта?” – “Это моя сестра”. Тьфу ты пропасть! А сестра его, как нарочно, розанчик-розанчиком, премилушка... “Да нет! – кричу, а сам не знаю, куда провалиться, - не эта! – “Вот в середине-то которая?” – “Да, в середине”. – “Ну, брат, это жена моя”… Между нами: объедение, а не дамочка! То есть так бы и проглотил ее всю от удовольствия... “Ну, говорю, видал ты когда-нибудь дурака? Так он перед тобой, и голова его тут же: руби не жалей!”».
Не правда ли, похоже? Однако Зиновьев никогда, ни при каких обстоятельствах не признал бы своей неправоты. Последнее слово должно было остаться за ним.
Домой к нему мы все же пришли и кофе пили.
Мне этот случай показался рекордным и удивительно характерным для Зиновьева. Я рассказал о нем Таванцу:
- Нет, Валерий, - как всегда с удивительным, мягким украинским акцентом ответил Петр Васильевич, - ваш случай это еще что. Вот послушайте, какой смешной случай у меня с Сашей вышел.
Стоим мы раз с Арсением Владимировичем на площадке между третьим и четвертым этажом в ИФАНе, ну вы знаете, разговариваем о Ван Гоге.
Арльский период, отрезанное ухо, близкий конец, письма к брату Тео, А. В. их чуть ли не наизусть знает – Ван Гог его любимый художник, ну я тоже в этом не новичок, вы же, Валерий, знаете.
Тут Саша бежит. Как всегда, чуть не вприпрыжку. Остановился между нами, послушал наш разговор, покрутил головой то на меня, то на него и говорит:
- А чего это вы все о Ван Гоге, о Ван Гоге. Ван Гог – это бездарный ученик Гогена.
И побежал себе дальше, вселенную потрошить.
Вы знаете, Валерий, мы с Арсением Владимировичем еще с минуту другую друг на друга смотрим оба, рты от изумления закрыть не можем.