В одно воскресное утро проходил я мимо церкви Saint-Germain l'Auxerrois. Этот храм всегда производит на меня сильное впечатление, потому что он так симпатичен; преддверие приглашает войти, а внутри размеры так невелики, что не чувствуешь себя придавленным В дверях меня поражают полутьма, звуки органа, образа и свечи. Всегда, когда я вхожу в католическую церковь и останавливаюсь в дверях, я чувствую себя неловко, неспокойно, выбитым из колеи. Когда подходит громадный швейцар со своей алебардой, то мне делается не по себе и кажется, что он прогонит меня как еретика. Здесь же в Saint-Germain l'Auxerrois я испытываю страх, потому что я вспоминаю, что на колокольне именно этой церкви зазвонил без видимой причины колокол в ночь на св. Варфоломея в 2 часа (2 часа ночи!). Сегодня же мое положение гугенота тревожит меня больше прежнего, так как несколько дней тому назад я прочел в Osservatore Romano пожелание счастья католического духовенства преследователям евреев в России и Венгрии и ссылку па великие дни, следовавшие за Варфоломеевской ночью, повторение которой автор охотно бы приветствовал.
Скрытый где-то орган издает звуки, гармонии которых я раньше не слыхал, но которые кажутся мне далеким воспоминанием, воспоминанием о временах предков или о еще более отдаленных днях. Откуда взял их композитор? -- спрашиваю я себя всегда, когда слышу серьезную музыку. Не из природы и не из жизни, потому что для музыки нет моделей, как для других искусств. Тогда нет у меня другого выхода, как смотреть на музыку, как на воспоминание о состоянии, к которому стремится каждый человек в лучшие его моменты, и в чувстве, утраченности должно быть сознание того, что мы утратили что-то, что имели раньше.
Перед алтарем горят шесть свечей; священник, одетый в белое, красное и золотое, молчит, но рука его колышется в грациозных движениях бабочки, порхающей над кустом. Сзади появляются двое одетых в белое детей и склоняют колени. Звонит тоненький звонок. Священник моет себе руки и готовится к какому-то неизвестному мне действию. Что-то происходит странное, прекрасное, высокое, там, вдали, меж золотом, дымом ладана и светом... Я ничего не понимаю, но испытываю благоговение и трепет, я сознаю, что я это уже когда-то переживал.
Но затем появляется чувство стыда язычника, отвергнутого, которому здесь не место. И восстает вся правда: у протестанта нет религии, потому что протестантизм есть свободомыслие, мятеж, разобщение, догматика, теология, еретичество. И протестант предан анафеме. Эта анафема, это проклятие лежащее на нас, делает нас неспокойными, грустными и блуждающими. В эту минуту я чувствую проклятие и понимаю, почему победитель при Лютцене "пал в своем творении" и почему от него отреклась его собственная дочь; я понимаю, отчего была разорена протестантская Германия, тогда как Австрия осталась нетронутой. А мы, что мы выиграли? Нас оттолкнули, нас разобщили, и мы кончили тем, что у нас нет веры.
Тихо заколыхалась толпа, двинувшись к дверям, и я одиноко остаюсь позади, подавленный неодобрительными взорами уходящих. Темно в дверях, возле которых я стою, но я ясно вижу, как все выходящие опускают руку в кропильницу и совершают крестное знамение, а так как я стою как раз перед кропильницей, то кажется, будто они передо мной крестятся, и я знаю, что это означает после того, как в Австрии встречавшиеся со мной по дороге в деревне крестились передо мной, как перед протестантом.
Оставшись, наконец, один, я подхожу к кропильнице из любопытства или еще почему. Она сделана из желтого мрамора, имеет форму раковины, а над ней выступает детская головка... с крыльями сзади. Лицо ребенка, как живое, с выражением, которое встречаешь лишь у доброго, красивого, благовоспитанного трехгодовалого ребенка. Ротик полураскрыт, и на губах застыла улыбка. Большие прекрасные глаза опущены, и видно, как ребенок смотрит на свое отражение в воде, как бы под охраной всех, будто он сознает, что делает что-то непозволенное; однако он наказания не боится, потому что он знает, что одним взглядом он всех покорит. Это ребенок, на котором еще сохранился отпечаток нашего отдаленного происхождения, отблеск сверхчеловека, который принадлежит небу. Следовательно на небе можно и смеяться, а не только нести крест! Как часто в часы самоуничижения, когда всякое наказание стояло передо мной как объективная действительность, ставил я себе следующий вопрос, который многие нашли бы непочтительным: "Может ли Бог смеяться? смеяться над безумием и гордостью людей-муравьев? Если он может смеяться, то он может и прощать".
Лицо, ребенка улыбается мне и глядит на меня из-под опущенных век, а потому открытый рот говорит шутливо: попробуй, вода опасного ничего не представляет.
Я опускаю пальцы в освященную воду, образовались круги на поверхности воды (я думаю -- так было на пруду Виоезды), затем я переношу руку от лба к сердцу, потом налево, затем направо, как, я видел, делала моя дочь. Но в следующее же мгновение я бросаюсь вон из церкви, потому что ребенок смеялся, а я... не хочу сказать, чтобы мне было стыдно, но мне хотелось, чтобы этого никто не видел.
Снаружи у дверей прибито объявление, и из него я узнаю, что сегодня адвент! [У католиков 4-недельный пост перед Рождеством] Перед церковью сидит, несмотря не страшный холод, старуха и спит. Я тихо, так что она заметила, опускаю ей в колени серебряную монету и ухожу, хотя с удовольствием посмотрел бы на её пробуждение. Что за дешево стоящая и верная радость играть роль посредника Провидения при исполнении просьбы и, наконец, давать, когда так много сам принимал.