Глава тридцать вторая
ЛУБЯНСКИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ
Мой перевод в общую камеру, куда попадают лица в ожидании приговора по окончании следствия, затягивался, и ещё около недели я сидел с моими сокамерниками, дела которых тоже, видимо, замёрзли.
Погода стояла очень хорошая, и мы с наслаждением ходили на наши получасовые прогулки. В один прекрасный день меня «выдернули» с прогулки, но повели не в общую камеру, как я ожидал, а в один из больших боксов «вокзала». Я настолько к этому времени «обколотился», что нарушение общего порядка, которое раньше заставило бы меня разволноваться и начать соображать как и почему, теперь уже не имело прежнего эффекта.
Я ко всему относился совершенно безразлично; я знал, что получу 15 лет, торопиться мне было некуда, а детали и перипетии мне были безразличны.
В боксе я просидел до самого вечера, и часов около 10 тюремный офицер, проверив по формуляру мою личность, любезно предложил мне следовать за ним, и я выплыл из тюрьмы в ожидавший меня воронок, который доставил меня на Лубянку. Там я тоже был принят несколько необычно: принявший меня старшина спросил в утвердительной форме: «Вы сегодня, конечно, уже мылись в бане». После этого он провёл меня наверх в тюрьму, где после очень поверхностного «шмона» завёл в камеру № 58, куда одновременно со мной была вкачена уже застланная складная кровать. Сказав мне, что отбой уже был, и я могу ложиться спать, старшина удалился. Оставшись один, я стал осматриваться. Если все перипетии этого дня для человека, знающего тюремные порядки, были не совсем обычны, то уже совершенно необычно было то, что я увидел в камере.
Это была небольшая комната, вероятно, в 3 метра на 3, с паркетным полом, большим зарешечённым окном и двумя кроватями, между которыми стоял невысокий стол с открытой полкой внизу. Полка эта была забита самыми разнообразными табачными изделиями. Здесь были представлены положительно все сорта папирос и сигарет, выпускаемых в пределах Советского Союза, а также несколько больших коробок трубочных табаков и простой махорки. Не во всяком советском ларьке был такой ассортимент и в таком количестве.
На Лубянке хлеб выдавался другой формы и качества, чем в остальных тюрьмах: это были небольшие в 500 граммов буханки, и из этих буханок на столе было построено нечто вроде Эйфелевой башни. Рядом с ней лежало штук 20 книг — русских, английских, французских, немецких — и, что самое поразительное, — газеты «Правда», «Известия» и журнал «Новое Время». Это было положительно невероятно. Кто же был мой сокамерник, и почему я сюда попал?
Пролежав с час с открытыми глазами и придя к заключению, что всё равно ни до чего не додумаюсь, и сообразив, что мой новый компаньон, очевидно, на допросе и вернётся поздно, я заснул.
Проснулся я под утро от звука открываемой двери. В камере стоял человек в американском обмундировании с двумя белыми батонами под мышкой и несколькими пачками сигарет в руках. Мы смотрели друг на друга недоумевающе. Вдруг он схватился за голову и воскликнул по-немецки:
— Бьёркелунд, как вы сюда попали?
Это был Фавельский.
Я должен вернуться назад, чтобы объяснить, кто такой был этот Фавельский. В свою бытность в 1948 году в Лефортовской тюрьме, когда я сидел в камере с Панвицем, я несколько раз слышал в коридоре руготню и скандалы, устраиваемые, видимо, каким-то заключённым по отношению к надзору, причём в его криках только площадные ругательства произносились на русском языке — всё остальное он выкрикивал по-немецки. При первом же таком происшествии — а шум в тюрьме всегда «происшествие» — Панвиц объяснил мне:
— Это Фавельский, я сидел с ним месяца два вместе, и он тогда тоже «гремел». Его сажали в карцер, но ничего сделать с ним не могли, и наконец плюнули и оставили в покое.
— А из-за чего же он скандалил? — спросил я.
— А из-за всего, но больше всего у него бывало неприятностей из-за того, что он спал днём. Отбирали у него койку, он ложился спать на пол и т. п. В конце концов он добился своего — ему разрешили спать днём.
— Но кто же он такой? Панвиц поморщился.
— Трудно сказать. Он говорит, что он поляк, фамилия у него действительно польская, но по-польски он не говорит ни звука, но зато прекрасно говорит по-немецки, по-английски и по-французски. Рассказывал, что жил во Франции и после войны поехал разыскивать родных в Польше, а русские его там арестовали и обвинили в шпионаже, пожалуй, не совсем безосновательно. На меня он произвёл впечатление авантюриста, но должен предупредить, что я как бывший криминалист и работник контрразведки ко всем людям отношусь подозрительно. Поэтому особенно считаться с моим мнением нельзя.
Зимой того же 1948 года я встретился с Фавельским на Инте, куда он явился уже с 25 годами ИТЛ. Я с ним познакомился, но относился к нему с некоторым подозрением: многое в его поведении мне казалось странным, хотя он ничего странного или подозрительного не делал. Но я не мог отделаться от впечатления, что он как-то со стороны за всем и всеми наблюдает. Я слышал, как он говорил с надзирателями на плохом русском языке, но, когда я спросил его, подучился ли он за это время говорить по-русски, он рассмеялся и сказал, что изучил только ругательства, так как без них в этой стране жить нельзя. У меня создалось мнение, что Фавельский завербован опером Охотниковым в стукачи, но никаких реальных данных против него я не имел. Возможно, что отзыв Панвица повлиял на мою психологию.
Теперь Фавельский выплыл в моей жизни в третий раз. Положив на стол свои батоны, из которых один был с колбасой, а другой с сыром, он протянул мне руку. Всё, что у меня было против него раньше исчезло: передо мной стоял человек, как я, попавший в беду и корчившийся в руках неумолимого и жестокого спрута, и я от души пожал ему руку. О том, почему я очутился вдруг в его камере, я ничего объяснить Фавельскому не мог. Он же рассказал мне, что с ним произошло следующее.
Его привезли на Лубянку с Инты месяца четыре назад и предъявили его фотографии в американской военной форме и назвали его настоящую фамилию и чин. Находится он теперь в распоряжении оперативного отдела и при этом в очень трудном положении. Затем он сказал, что расскажет мне всё подробнее потом, сейчас же ляжет спать до обеда, то есть до 12 часов, так как ночь не спал. Все его богатства в смысле табака, хлеба, батонов — всё в моём распоряжении, добавил он.
В дальнейшем выяснилось следующее: Фавельский — французский подданный, во время войны он работал в американской разведке и несколько раз был закинут в Германию. О своих похождениях там он рассказывал истории, из которых можно создать несколько авантюрных фильмов. После войны он, уже в чине лейтенанта американской армии, был отправлен с фальшивыми документами в Польшу, где попал в советские руки. По фальшивому паспорту, в качестве Фавельского, был осуждён на 25 лет исправительно-трудовых лагерей. Каким образом советской разведке удалось установить его действительную личность, ему неизвестно. Сейчас его, видимо, пытаются завербовать на советскую службу, а так как для этого МГБ нужен крепкий крючок — чтобы он не сорвался, — то ему говорят, что в их руках находится связанная с ним женщина и якобы его ребёнок, но выяснить это недоразумение не в его интересах. Разговоры ведутся по ночам, и с ним говорили по крайней мере 5 разных военных чинов различных рангов. Игра опасная, она легко в случае неудачи или выяснения недоразумения может окончиться для него пулей в затылок, но он этого не боится: всё-таки появится, может быть, шанс выскочить, а сидеть 25 лет — всё равно не выдержишь.
Около месяца ему составлял компанию какой-то русский полковник, но потом он исчез, и почти два месяца Фавельский просидел один. Он получал газеты, журналы, экстренное питание, но на его жалобу, что в одиночке сидеть скучно, ему говорили, что он сидит в таких условиях, в каких подследственных держать не полагается; кроме того, если к нему посадить русского, следствие которого уже закончено, то легче ему не будет, так как почти никто из русских не говорит на иностранных языках, а подходящих иностранцев или лиц, владеющих языками, сейчас нет.
После моего перевода на Лубянку его собеседники в первую же ночь вызова спросили: доволен ли он данным ему компаньоном, на что он, по его словам, выразил полное удовлетворение, не упомянув, конечно, что он знал меня раньше. Я просидел с ним около месяца. Отношения у нас были хорошие, но я был настороже, никогда не задавал никаких вопросов ни о его прошлом, ни о настоящем, боясь, чтобы он не принял меня за «наседку», хотя многое из его рассказов было мне непонятно и странно. Когда меня через месяц «выдернули» из камеры, то его дело, по-видимому, не сдвинулось с точки, хотя он отсутствовал почти каждую ночь.
«Выдернут» я был 5 мая 1951 года под предлогом вызова к следователю, но фактически был отведён в бокс, куда через несколько минут надзиратель принёс мои вещи из камеры и пакет от Фавельского, в который он положил несколько буханок хлеба, пакет сахару, плитку шоколада, белый батон, сигареты и махорку. Больше я никогда ничего о Фавельском не слышал и предполагаю, что бедняга сложил свою авантюрную голову в погребах Лубянки. Я же, переночевав в боксе, был утром 6 мая перевезён в Бутырскую тюрьму.