После 1827 года возобновились отправки в Сибирь, все чрез день по четыре человека в сопровождении фельдъегеря и четырех жандармов. Чемодан был готов; шурин мой И. В. Малиновский приехал в Петербург и, увидев на Исаакиевском мосту разносчика, продававшего мех из молодых оленей, купил его, а жена моя велела сшить из него сюртук, мехом наружу на вате, подкладкою из ее шелкового капота. Одежда эта была легкая, теплая и красивая; такая же была у двух братьев Н. и А. Муравьевых и у Репина. Сверх этого сюртука прислали мне еще шубу, с которою можно было выдержать любой мороз. 3 февраля, в день ангела жены моей, был очередной день нашего свидания и последнее прощание в крепости. Я знал это потому, что в этот день отправили Нарышкина, Лорера и двух братьев А. и П. Беляевых; за ними следовала очередь моя. Предупредив жену, снова упросил ее не следовать за мною, пока сын мой не укрепится после прорезывания зубков, пока не заговорит, не будет тверд на ногах, чтобы мог перенести и дальний путь и неизвестное житье. Тогда мы еще не имели достоверности, что строжайше запрещено было матерям взять с собою детей своих. Я представил ей, как необходимо для моего здоровья быть на свежем воздухе, что часовое свидание, раз в неделю, не может для нее быть отрадным, когда видит, как заточение уносит телесное здоровье. Действительно, с наступлением зимы, когда прекратились наши редкие минутные прогулки, когда скудная лампада с поплавком едва позволяла читать несколько минут сряду, без особенного напряжения зрения, когда железные печки с жестяными трубами, по неосторожности или сонливости сторожей, прожигали рукавицу или засаленную тряпку, отчего испорченный воздух портился еще более, что испытывали и прежние обитатели казематов, почувствовал я медленное, но постоянное убавление сил. Все, что можно было сказать жене моей в присутствии адъютанта, было ей сказано; в принятии денег отказался вторично. Позволено было каждому иметь не более девяноста пяти рублей ассигнациями, и то не на своих руках, а под хранением фельдъегеря. Мы друг друга благословили, она передала мне иерусалимский деревянный крест, бывший на груди ее и на груди сына. Сына моего в тот день невозможно было привести ко мне, по случаю сильного мороза и золотушной сыпи, выступившей на лице его. Вероятно, плац-адъютант Николаев охотно продолжил бы последнее свидание, но это не облегчило бы расставания. Мать сама кормила грудью сына, он, верно, плакал о ней. С молитвою простились и расстались с крепкою надеждою на свидание.
Наконец 5 февраля долее обыкновенного просидел у меня плац-адъютант и предупредил меня, что ночью придет за мною для отправки в путь. Недолго было мне сложить и уложить несложную одежду, белье и несколько книг. Зимою всех нас отправляли около полуночи. Я имел часок наедине поручить себя и всех мне дорогих и любезных вселюбящему Господу. Куранты прозвонили в 11 часов монотонную свою мелодию; я желал, чтобы это было в последний раз для меня, для всех заточенных. Соколов поспешно отпер замок, раздвинул задвижки; я успел обнять его до входа плац-адъютанта, с которым поехал в комендантский дом. У крыльца стояли пять троек. Лишь только вошел в комнату, как привели туда трех моих товарищей: Н. П. Репина, M. H. Глебова и М. К. Кюхельбекера, с которыми я был в одном разряде. Мы дружно обнялись. У нас была своя теплая одежда, только Кюхельбекер стоял в фризовой шинели, что заставило меня придумать, какую одежду уступить ему из моей. Когда спросили его, имеет ли что-нибудь потеплее этой шинели, он распахнул ее и с улыбкою показал мне славный калмыцкий тулуп. В той же комнате были плац-майор, два плац-адъютанта, фельдъегерь и, прислонясь к печке, стоял в черном фраке доктор, тот самый, который в первый день моего арестования в крепости пришел осведомиться о первой проведенной ночи; на карнизе печки стояли склянки. Николаев сказал мне, что доктор присутствует при каждой отправке, чтобы подать помощь в случае обморока или особенного припадка. Для нас он оставался зрителем. Среди нашей живой беседы вошел почтенный комендант, генерал-адъютант Сукин, за ним фейерверкер с поднятою полою шинели. Комендант объявил нам, что по приказанию государя императора отправляет нас в Сибирь в железах; с последним словом фейерверкер, позади стоявший, опустил поднятый угол шинели, и об пол брякнулись четыре пары кандалов. Обручи вокруг ноги были складные, их надели, заперли замками, ключи передали фельдъегерю. Мы вышли. Репин заметил, что такие шпоры слишком громко побрякивают по лестнице трудно было спуститься, я держался за перила, товарищ споткнулся и едва не упал; тогда плац-майор подал нам красные шнурки, коими завязывают пучки перьев. Один конец шнурка привязали за кольцо, между двухколенчатых кандалов, а другой конец с поднятыми железами -- вокруг пояса; таким образом могли мы двигаться живее и делать шаги в пол-аршина. Услужливые жандармы встретили нас у крыльца, посадили поодиночке в сани, и мы тронулись в дальний путь, в дальние снега.
Свет луны и ярко горящих звезд освещал нашу дорогу. Тихою рысью переехали Неву. Я все глядел в сторону Васильевского острова, благословлял жену и сына. Я знал, что жена в эту минуту стояла на молитве; она, извещая отца моего о моей отправке и припоминая эту светлую, звездную ночь, написала ему слова Паскаля: "Il n'y a rien de plus beau dans le monde que le ciel étoile et le sentiment du devoir dans le coeur de l'homme" (Нет ничего более прекрасного в мире, чем звездное небо и чувство долга в сердце человека (ф р а н ц.).).
Мы поднялись на другой берег Невы у Мраморного дворца, поворотили к Литейной, оттуда чрез Офицерскую улицу на Невский проспект, мимо Александро-Невской лавры к Шлиссельбургской заставе. Мало видели домов освещенных, улицы в ночное время были пусты, только слышны были отклики будочников и изредка встречались запоздалые празднователи масленицы. У заставы остановились, фельдъегерь вошел в караульню; пока ямщики развязывали язычки колокольчиков, часовой возвысил шлагбаум, и удалые тройки помчали нас, измученных долгим сидением в крепости.
Мороз без ветра освежил нас; ямщики старались прокатить нас на славу, приговаривая: "Масленица! соколики! гните ножки по беленькой дорожке!" -- и в час достигли первой станции. В несколько минут были готовы другие тройки; на станциях знали наперед очередь наших отправок чрез день; усердные ямщики заботливо обвертывали ноги наши сухим сеном, чтобы им не холодно было от железа. На этой станции несколько родственников и друзей приезжали еще проститься с изгнанниками; П. Н. Мысловский предупреждал об очереди отправляющихся. Д. А. Чистяков, почтенный знакомец в семействе моей жены, вызвался сам, чтобы ожидать меня на станции и передать мне деньги, но жена моя отказала ему в исполнении, знав наперед, что я не соглашусь подвергнуть кого-либо ответственности по такому делу. Благородный генерал Кошкуль открыто помог старому другу в Новой Ладоге во время проезда. С беспокойным чувством, с мрачными думами приближался к Шлиссельбургу; опасался, чтобы не оставили нас в его стенах; я знал, что несколько человек иа моих товарищей содержались там после приговора, а, право, нет ничего хуже, как сидеть в крепости. Тройки повернули вправо к селению -- и я перекрестился. Переменили коней, поскакали далее; еще виднелись стены, бывшие свидетелями храбрости русских воинов, когда штурмовали их против шведов. При штурме, на беду, лестницы оказались короткими; пылкий Петр, увидев невозможность, приказал отступить. "Скажи Петру, -- ответил начальник атаки князь Голицын посланному, -- что я теперь принадлежу не ему, а господу богу, вперед, ребята!" -- взобрался сам на плечи солдата, стоявшего на высшей перекладине, первый был на валу -- и крепость была взята.