Варламов привлекал необычайностью, исключительностью, неповторимостью -- англичане бы сказали "эксцентричностью" -- всей своей личности. Если бы он играл не по-"варламовски", он бы не был интересен. Самые недостатки были его достоинствами. Его нельзя было забыть, нельзя было не узнать. Только такое яркое среди тусклого и составляет секрет успеха. Не только успеха, а и таланта. В этом и выражается оригинальность личности. И по этой оригинальности тоскует театр, о потере ее он вздыхает, вперемежку с разными разговорами о постановках, "выявлениях", настроениях и декоративных вычурностях.
Варламов являл всем существом своим воплощение многих чисто русских свойств и особенностей. Был он добродушен и прост, учтив и благожелателен. Он принимал мир и людей, как они есть. Все были его приятелями, и всех он готов был кормить до отвала. Это приятие мира и людей у многих русских людей переходит в какое-то, если можно выразиться, всеобщее попустительство. Всем рад -- званым и незваным -- русский человек. Какая цена такому попустительству? В результате этой всеобщей милости не получается ли, в сущности, равнодушие? Все приемлю, ничего же вопреки глаголю... Это, конечно, черта возвышенная, черта смирения и кротости, но не на почве ли такого "непротивленства" вырастают многие тяжелые и ужасные явления русской жизни? Не от того ли Россия страна чудовищных антимоний?
Сейчас мы не будем вдаваться в философию русской истории и в психологию наших общественных отношений. Несомненно, что "всеприятие" и "непротивленство" фактически приводят нередко к торжеству лицемерия, с одной стороны, и процветанию всякия скверны -- с другой. Но мы ограничимся областью художественной и театральной. Здесь -- в этом "всеприятии мира" -- следует искать объяснения главной прелести и оригинальности таланта Варламова. Совершенно справедливо пишет один из критиков.
"Самые мрачные, казалось бы, безнадежно "злодейские" типы, дикие самодуры, жестокие мракобесы и глушители жизни получали на сцене более смягченное освещение, чем этого, может быть, иногда желали сами авторы. Варламов не способен был "казнить" никого из своих героев, и в самом отпетом из них старался отыскать человеческие черты. Эта особенность сценической трактовки Варламовым его комических и драматических ролей едва ли не самое драгоценное в том, чем он радовал и притягивал нас, сливая свою "простую душу" с душой театрального зала".
Вот почему Варламов так изумительно играл Островского. Только так -- с точки зрения "всеприятия мира" -- Островского и можно играть. Ибо не "обличение" "темного царства" есть суть Островского, а чувствование этого мира. Даже такая дрянь, как Ахов, и тот у Варламова был человек, которого он "принимал". Всегда говорил он: человек бо есмь, хотя дряни во мне видимо-невидимо. Величайшей красоты и правды достигал Варламов, играя Берендея. Берендейское царство -- мечта Островского -- это сказочное царство освобожденного через внутреннюю правду и свет совести человечества. В этом царстве нет принуждения, нет преступлений. Если что дурное случится -- сейчас царь Берендей все рассудит и само собой оно уладится, потому что как же устоять против правды? Берендею достаточно только выслушать -- и правда воссияет... "Сказывай, милая, сказывай"... Берендей может ли гневаться? Но даже если и гневается, то сердце у него отходчивое. Вообще, дело тут идет по совести. Упрощенность отношений, сведение всей сложности и запутанности коллизий к простейшему голосу правды -- вот что такое берендейский государственный строй. Уму Берендея недоступно противоположение интересов, каждому отводящее свое право. Берендей имеет догмат. Пред его глазами есть истина евангельская. Берендей -- Варламов был не смешон -- что же тут смешного? -- а был умилителен, и этой умилительностью своей, небывалостью рождал радостную, светлую улыбку.