Отслужив девять лет по выборам, отец снова поселился в Мордове, очень красивом селе по своему местоположению. Оно раскинуто на нагорном берегу реки Пары, притоке Оки; против него, на другом берегу, лежит большое село Ягодное. Высшая линия нагорья застроилась господскими домами, отстоявшими друг от друга на значительные расстояния; а промежутки между ними были заняты крестьянскими усадьбами. От каждого господского дома непосредственно шел сад с огородом, а за садом луг (левада), примыкавший к реке и затоплявшийся ею при весеннем разливе. Наш дом, выстроенный, впрочем, после того времени, о котором здесь говорится, выигрывал пред другими красотою окрестных видов. В светлое летнее утро с балкона мезонина раскидывался пред глазами обширный горизонт, верст на пятнадцать. В настоящее время Мордово потеряло свою внешнюю прелесть. По размежевании помещики выселились из него, а крестьяне для хозяйственных удобств, гораздо более им ценных, чем красоты природы, спустились ниже к реке. Однако ж и теперь пассажиры Ряжско-Моршанской железной дороги, проезжая мост через Пару, между станциями Вердой и Алексеевкой, любуются как на самую реку, так и на оба села, расположенные по берегам ее.
Мы поместились в небольшом флигеле, состоявшем всего из двух комнат, разделенных темными сенями. Одну комнату заняли отец с матерью, а другую я с теткой-девицей (родною сестрой матушки), няней и прочими домочадцами женского пола. По пословице: "Люди в тесноте живут, но не в обиде", у меня даже не было кровати: я спал на полу, на мягком пуховике -- перина то ж. Тотчас после приезда мне предстоял великий подвиг: познакомиться с дедом и бабкой, родителями отца моего, и с жившими у них моим братом и сестрой. Я не имел тогда еще понятия о "Недоросле", но когда впоследствии прочел эту комедию, то сцена первого свидания с родными живо возобновилась в моем воображении, и я понял, что быт помещиков в первое двадцатилетие нашего века сохранил еще многие черты провинциального дворянства Екатерининской эпохи. Еще больше убедился я в этом, когда однажды, при двух барынях, вздумал читать "Недоросля" вслух, желая доставить и себе и им удовольствие. Что же вышло? Я помирал со смеху при словах Простаковой: "Бредит бестия! как будто благородная!" А они... краска невольно выступила у меня на лице, когда я взглянул на них: вместо сочувствия я увидел недовольные, сердитые физиономии. Ясно было, что Простакова им не чужая, что и в их домах имелись бестии, которым не дозволялось бредить. Продолжать чтение не следовало, и я, сильно сконфуженный, закрыл книгу при неодобрительном, почти угрожающем молчании барынь, которые, вероятно, заподозрили меня в умышленном желании нанести им личное оскорбление.
Дед и бабка жили в особом доме или на том дворе, как мы называли его в отличие от двора этого, то есть нашего. Оба они принадлежали к помещикам старого века. Бабушка была первенствующим лицом в доме: она заведовала всем хозяйством, внутренним и внешним. Дедушка даже не жил в главном корпусе, а занимал небольшую комнату, вроде светлого чуланчика, на конце задних сеней. Он как бы находился в домашней опале, причины которой я долго не знал, но потом мне открыли за великую тайну, что дедушка подвержен слабости -- по временам запивает, почему и не показывается в люди. Нас редко водили к нему, но когда приведут, бывало, он ласково принимал своих внуков и никогда не отпускал их от себя, не наделив яблоками. В последние годы своей долгой, почти девяностолетней жизни он утешался двумя забавами: стравливанием одного гусиного стада с другим да узкими сапогами, до того узкими, что он долго натягивал их на ноги, а снимал, разумеется, вдвое дольше. Бабушка -- другое дело. Она бодро держала в руках своих бразды правления. Ей было нипочем и самой сажать ржаные хлебы в кухонной печи, и собственноручно производить суд и расправу с прислугой, для чего и лежал у нее на шкапу арапник. Одевалась она просто, по-старинному, повязывая голову платком. Шляпку и чепец считала чуть ли не ересью. Она неприветливо встретила мать мою, молодую жену своего старшего сына, когда та приехала к ней с первым визитом в салопе и шляпке: "Что это ты, малушка (уменьшительное от малый), так разрядилась? Ты бы по-нашему прикрылась платочком". Все противное тем обычаям и порядкам, среди которых она выросла и состарилась, казалось ей или смешным, или преступным. Незнание чего-либо называла она незнанием арифметики, как труднейшей науки; например: "Так, по-вашему, Иоанн Богослов приходится 27 сентября, а не 26-го? Хорош же вы арифметчик!" Писать не умела, но твердо знала церковную грамоту и часто сама читала молитвы во время молебнов, которые служили у ней на дому в праздничные дни. Это чтение не мешало ей, однако ж, развлекаться предметами, совершенно чуждыми богослужению, так что мы не могли удержаться от смеха при вопросе или замечании, которым неожиданно прерывался псалом или молитва: "Отче наш, иже еси на небесех, -- читала бабушка и вдруг, взглянув в окно, кричала: -- Девка, посмотри, кто там приехал". "Помилуй мя Боже, по велицей милости Твоей ...девка, беги скорей в сад, выгони корову" и т.п.
И вот к такой-то бабушке, строгой с домашними, но любившей своих внучат до баловства, явился я с почтением на другой или третий день после приезда из Сапожка. Она оставила меня обедать. Мы сели за стол втроем: бабушка, сестра и я; четвертый прибор, приготовленный для брата, оставался незанятым. Когда после первого кушанья -- холодного, с которого тогда начался обед, подали горячее, дверь распахнулась настежь, и брат мой, разгоревшийся донельзя, весь в поту и пыли, вбежал в столовую с большою палкой в руке, чуть-чуть не с дубиной. Он не обратил на меня никакого внимания, как будто мы только что виделись; едва ли он даже заметил меня. "Где это рыскал? -- смеясь, спросила его бабушка. -- Полно тебе травить свиней, собачник; садись обедать". -- "А что это такое?" -- "Щи". -- "Я не хочу щей; что будет после?" -- "Жареный поросенок". -- "И поросенка не хочу. А потом?" -- "А потом пшенная каша со сливками". -- "Ну вот, когда подадут кашу, пришлите за мной". И с этими словами вон из комнаты дотравливать свиней. Я был изумлен таким образчиком митрофанства. Мне, жившему при отце и матери, не могло прийти и в голову не сесть за обед в одно время с другими или выйти из-за стола до окончания обеда. Потом и я на деревенском приволье несколько позаимствовался от брата, который, в свою очередь, смотря на меня, делался менее разнузданным. Мне нравилось приходить к бабушке, которая дозволяла нам больше свободы или своеволия, если угодно. Бывало, как только отец и мать, следуя завету Мономаха, лягут отдохнуть после раннего обеда, я с радостью спешил на тот двор. Бабушка обедала еще раньше нас, и потому ее послеобеденный отдых оканчивался в то самое время, как он начинался у моих родителей, уже более цивилизованных. По приходе моем немедленно выдвигался столовый ящик и оттуда выгружались сдобные пышки, свежие огурцы, яблоки -- чего хочешь, того просишь. Два-три часа праздной вольности были для меня сладким временем, ежедневною вакацией. Зато, как только в четыре часа ударяли к вечерне, я тревожно выглядывал в окно, ожидая няню, которая приходила с нашего двора, со своим обычным припевом: "Пожалуйте домой! папенька и маменька встали".