В Кадникове мы прожили менее года; и к весне, когда еще не стаял снег, к нам приехал Лавров с своей старушкой матерью.
Шумное веселье нашей вологодской жизни, в сущности, вовсе не было весельем, и Николай Васильевич, по поводу его очень метко приводил стих из оперы "Аскольдова могила":
От тоски мы их поем.
Действительно, многое, очень многое, что не делалось бы на свободе, делалось тут от тоски.
От Писарева мы оба получили письмо, в котором он говорил нам о своем полном разрыве с Благосветловым. Неудовольствие копилось уже давно, а тут подвернулась женщина. Писарев требовал, чтобы Благосветлов извинился перед ней за какую-то сделанную им невежливость, в противном случае он грозил, что выйдет из журнала. Благосветлов же писал Николаю Васильевичу, что не может дорожить сотрудником, который из-за таких пустяков бросает журнал.
Мне пришлось поехать ненадолго в Петербург, и в это время я получила письмо от Николая Васильевича.
<"Вологда,> 29 января <1868 года>
Дети здоровы. Я пишу и читаю. В сей момент Розалия убежала в гости. На дворе тепло. В квартире у нас холодно. Между прислугой царствует согласие.
Посылаю письмо к Зайцеву и Писареву. Начинай переговоры с ними тогда, когда убедишь Благосветлова. Нам необходим орган вроде "Русского слова" для юного поколения. Старые деятели отжили. Они подавляют голыми фактами, а юношеству нужны не факты, а объяснения их, им нужны идеи. "Дело" могло бы явиться таким журналом, но лишь при участии Писарева. Только он один владеет талантом изложения. Если увидишь податливость, напирай в упор и устрой примирение. О новых сотрудниках пусть при тебе же напечатают объявление. Это важно.
Какие мои статьи будут напечатаны во второй книжке?
Статьи ненужные возьми и привези сюда. Достань 2 кн. "Луча". Прощай. Целую тебя.
P. S. Сейчас я проглядывал библиографию Ткачева. Думаю, едва ли удастся примирение "Дела" с Зайцевым, ибо его крепко ругают. При неудаче переговори с Благосветловым. Письмо мое Зайцеву не отдавай. Впрочем, уполномочиваю тебя поступить, как велит благоразумие".
Благосветлов, Григорий Евлампиевич был умный, но очень неприятный человек. Можно сказать, что у него не было близких людей, и никто из коротко знавших его людей не любил его. А он между тем понимал, что сотрудники должны были видеться между собою, и потому иногда собирал к себе кое-кого на обед и потом назначил даже фиксы. Как хозяин он был мил, потому что хлебосольнее его трудно было, представить человека. Покойный поэт Минаев, любивший выпить, не раз скандалил на этих вечерах. Только что он начинал хмелеть, в нем являлось тотчас же желание убедить Благосветлова, что все его благосостояние составлено сотрудниками и потому он, как сотрудник, мог делать в квартире все, что ему угодно.
При мне раз спор об этом зашел так далеко, что Минаев бросился на Благосветлова, а тот забежал за карточный стол с играющими, и враждующие стороны стали бегать вокруг стола, но наконец Минаев ухватил Благосветлова за грудь и, встряхивая его, кричал:
-- Все наше! все наше!
Играющие соскочили и выручили редактора.
Несмотря на свое хлебосольство, Благосветлов был скуп до болезненности.
Я лично вела с ним счеты очень аккуратно и об авансах даже никогда и не заикалась, но раза два мне случалось бывать у него, уже по выходе книги вечером, и я ему говорила:
-- Все равно, дайте мне теперь деньги, чем присылать поутру.
-- Ни за что. -- Он соглашался лучше прислать в шесть часов утра, хотя и сознавался, что деньги у него дома.
Минаев в таких случаях говорил:
-- Так не даешь?
-- Не даю,-- отвечал Благосветлов..
Минаев прямо шел к окну и грозил сорвать занавеску.
Это мне рассказывал сам Благосветлов.
-- И вы дали ему?-- спросила я.
-- Дал, конечно. Ведь занавеска стоит денег,-- отвечал он.