Вот с такими именно людьми из сектантов и встретился я на гауптвахте на Ходынке.
Встреченные были, во-первых, так называемые „евангелисты" или „евангелики", или (что по существу то же) баптисты. Во-вторых, это были украинцы — последователи Кондрата Алексеевича Малеванного — так называемые „малёванцы".
Наичаще употребляемой формулой отказа от военной службы евангелиста было такое:
— Служить буду, а винтовку в руки не возьму.
Военное обмундирование они, в силу своей готовности „служить", не отвергали.
Эта довольно стереотипная формула столь серьёзного и ответственного, в сущности, деяния, как отказ от военной службы по религиозным убеждениям, повела даже к некоторым насмешкам. Солдаты, которые не терпели ни в чем шаблона, которым чужд был всяческий догматизм и, наоборот, столь настоятельно требовался живой, от сердца идущий ответ, — солдаты, завидев такого „евангелика", довольно насмешливо говорили:
— А, „евангелист"! „Служить буду, стрелять не буду!"
Правда, о встреченных мною тогда молодых, „верующих" евангелистах я, в сущности, не могу сказать ничего дурного, но уж больно все это был народ „узкий", сравнительно неразвитой, заскорузлый в своем понимании евангельского учения. Кроме „текстов" писания, они не видели ничего иного (да и не хотели при этом видеть), и хотя чаще другого от них приходилось слышать, что „буква (де) убивает, а дух животворит", но чтобы дух их действительно плодотворно животворил, — этого что-то не было заметно. Всё это были, по существу, начётчики, „буквари" и, как теперь нередко говорят, „цитатники", — жуткие, непроходимые цитатники! Единственное подлинное „искусство", которое они проявляли, сводилось к удивительно ловкому манипулированию текстами свящ. писания. Они жонглировали этими текстами, нанизывали их один на другой, перекидывали их во всяком случае куда искуснее и ловчее, чем иной бухгалтер „перекидывает" косточки на своих счетах.
— Апостол Павел в первом послании к Коринфянам, глава такая-то, стих такой-то... В послании к Тимофею, глава... стих...
И пойдут, и пойдут. Все эти „Петры и Павлы", стихи и главы сыпались из них, как горох из дырявого мешка. Ничего не удерживалось. Побеседовать с ними запросто, от души, без „текстов", и притом о чем-нибудь элементарно жизненном, житейском, порою не было никакой возможности. И откуда только у них брался (и как не шла к ним эта черта!) какой-то дух нетерпимости, какая-то особенная жесткость в случае, если человек, раскрывая себя, давал им знать, что понимает, чувствует, верует — не так, как они. Казалось, дорвись только они при случае до власти, до суда и расправы, и снова зажгутся смрадные костры инквизиции, на которых сожгут они всех инакомыслящих...
Знакомясь со мной, они учиняли мне форменный допрос и притом не иначе, как с изрядной дозой „пристрастия":
— Брат, веруешь ли ты, что кровь Иисуса Христа, сына Божия, очищает нас от всякого греха? — „заводил" один.
— А в искупительную жертву Господа нашего Иисуса Христа ты веруешь? — вступал в разговор второй.
— Считаешь ли ты его своим личным спасителем? — допытывался третий.
И ещё, и ещё вопросы:
— Брат, записан ли ты в книгу жизни?
— Брат, где будешь вечность проводить?..
Формулировка этих вопросов была в значительной мере стереотипной, неизменяемой, а отсюда и безжизненной. Вопросы эти отражали не живое, трепетное сознание верующего человека, а нечто услышанное им из уст наставника и заученное наизусть. Они затвердили эти вопросы едва ли не столь же бездумно и механически, как это нередко делает „учёный" скворец.
Притом же всё это были такого рода вопросы, отвечать на которые я, попросту говоря, не умел. То есть, вернее, не умел или не мог отвечать вопрошавшим именно так, как им того бы хотелось. Надо было ответить как можно более деликатно, а у меня это иногда не получалось. Вообще все такого рода вопросы казались мне каверзными, задаваемыми с каким-то „подвохом", с заднею мыслью — изобличить во мне „неверующего".
О пресловутой „благодати", так же, как о крови Христа, они и говорили и пели часто, много и — охотно:
„Ручьём святая кровь течет
в омытие греха..."
„Кровь" Христа оказывалась своего рода панацеей, универсальным средством прощения всевозможных злодейств и подлостей:
„Хоть как пурпур грех мой плотской,
хоть вина горы тяжелей, —
кровь Христа стекает струей,
ей я сделан снега белей..."
И ещё:
„Кровью Иисуса мой-омой,
и буду я снега белей..."
И так далее, всё в том же роде. Наблюдая их, я чувствовал и понимал, что эта самая „кровь" для них не пустой звук, что она означает для них многое. Но у меня не хватало соображения — догадаться, что именно, конкретно, означает собою весь этот пафос крови и искупительной жертвы Христа, что он собою символизирует. И до сих пор мне трудно говорить с людьми, верующими в „кровь", хотя бы это была такая чисто „условная" кровь, как — кровь Христа. Я не только не понимал тогда и до сих пор не понимаю этот пафос крови и искупления, но в тайниках души испытываю к этой „кровяной" религии такое же едва ли не отвращение, как, допустим, к „кровяной" колбасе.
В этой связи приятно было узнать, что в своем отвращении к „крови" (хотя бы и крови Христа) я далеко не одинок. Меня, в частности, поддерживает такой всемирно известный английский писатель и драматург, каким является Бернард Шоу:
„Многие псалмы кажутся ему малопривлекательными. Строки вроде „Омой меня Ты кровью Агнца. И стану я белее снега", — сказал он, — слишком уж напоминают о лавке мясника".
Немудрено, если многие из этих „евангелистов" меня, например, совершенно искренно и по-своему последовательно считали „неверующим". Да и в самом деле, какой же я был с их точки зрения „верующий", если не верил в самую основу основ их религиозных понятий: не верил в мнимую „боговдохновенность" священного писания, в то, что все в нем (в писании), от первой и до последней строки, „писано Духом святым", и т. д.
И мне — как, в самом деле, можно было мне всерьез разговаривать с этой породой сектантов, если в ответ на тот или иной из моих доводов в пользу „живой жизни" и „живой веры", они, не задумываясь, приводили единственный, казавшийся им, очевидно, полностью неотразимым довод:
„Если даже ангел с неба
убеждать меня сойдёт..." —
то и тогда, дескать, я не послушаю этого непосредственного посланника небес и ни на йоту не отступлю от того, что некогда, при вступлении в секту, услышал из уст пресвитера.
Не мудрено, что они (евангелисты) меня несколько даже чуждались. И как, в самом деле, им было меня не чуждаться, коль скоро у ап. Павла („послание к..., глава..., стих...") сказано по этому поводу внушительно и предостерегающе :
— „Еретика отвращайся".
А я в их глазах был самым настоящим — если и не окончательно „неверующим", то — еретиком.
Совсем другого склада были молодые ребята из-под Киева — так называемые „малёванцы". Это были куда более и мягкие, и терпимые, и поэтически, или даже лирически настроенные ребята. В них было безусловно больше самой неподдельной „духовности". И ни в какое сравнение они не шли с описанными выше евангельскими „сухарями" и догматиками.
Среди малёванцев у меня сразу же завелись друзья. Среди евангелистов (баптистов) друзей не было: не такой это был народ, чтобы дружить с заядлым „еретиком"!
Малёванцы были молодые „хохлы" весьма располагающей наружности. Многие из них так и приехали в Москву в своих национальных костюмах — не то в знаменитых украинских „свитках", не то в некотором подобии „казакина". Почему именно их судили не в самом Киеве, а везли для судебной расправы в Москву, — сказать затрудняюсь. Существовал же тогда Киевский военный округ, а при нем был свой суд.
Общее, что роднило меня с этими малёванцами, заключалось также и в том, что мы все одинаково питались большею частью всухомятку, „поснятиной", так как убойной пищи не ели.
Основатель секты — Кондрат(ий) Малеванный — был человек, в общем, достаточно интересный и по-своему неглупый, но, на его личное несчастье, несколько в своей вере „излишне" экзальтированный. Эта экзальтация, то есть состояние определенной психической возбудимости, позволила в своё время довольно известному (в связи с делом Бейлиса) психиатру Сикорскому выразить мнение, что Малеванный — человек психопатической конституции с наличием „синдрома" бредовых, паранойяльных идей. На основании подобного заключения „сведущего эксперта" царское правительство не придумало ничего умнее и оригинальнее, как — отправить этого по-своему выдающегося человека, истинного „народного интеллигента", в Казань, „на испытание". В казанской психиатрической больнице Малёванного продержали, кажется, несколько лет, и это — несмотря на то, что, в общем и целом, он был человек спокойный и в достаточной мере уравновешенный.
Учение Малёванного сводилось к некоторому общему признанию водительства Духа святого над человеком. С этой точки зрения это были своеобразные „святодуховцы". С большим интересом и пониманием относился Малёванный и к писаниям Л. Н. Толстого.