4 февраля
Утром репетиция с оркестром, во время которой с меня производили кинематографическую съёмку, слопавшую в конце концов четверть репетиции, ибо сначала снимали меня со всем Персимфансом, причём мы в это время что-то фальшиво играли. Затем снимали меня одного. Тут уж меня окружили со всех сторон ослепительными лампами, которые не только слепили, но даже грели, и заставили довольно долго играть «что-нибудь, где особенно прыгают руки». Я выбрал для этого финал 4-й Сонаты, там, где гаммы перехватываются по очереди обеими руками, и, разумеется, врал отчаянно, сбиваемый шипящими лампами и вертящим съёмщиком. Потом я подумал: а ну, как эта лента сохранится для потомства и, пожелав узнать, как это исполнял свои вещи композитор, её пустят замедленно. То-то ужас откроется тогда!
После репетиции нас с Пташкой отвели в фойе, она в леопардовой шубе, и, посадив нас рядом, заставили между собой беседовать, причём у меня слёзы текли от света. При демонстрации можно озаглавить эту фильму - сцена со слезами в семье Прокофьева.
Затем с Цейтлиным ездили в Управление по заграничным паспортам. Тов. Гирин был по обыкновению галантен и монденен. Между делом он сказал:
- А мы тут за вас должны были заступиться, - и объяснил, что в «Вечерней Красной Газете» появилась заметка о том, что Прокофьев просил вернуть ему советское подданство и ходатайство это было удовлетворено. Заметку эту я уже видел, и она мне очень не понравилась. Родилась же она, по-видимому, из того факта, что я подал заявление о заграничном паспорте. Я объяснил Гирину, что у меня даже были интервью на эту тему, мол, правда ли я ходатайствовал о советском подданстве и что на это я ответил:
- Неправда, ходатайствовать было совершенно излишне, ибо как в 1918 году я уехал с советским документом, так и вернулся теперь с таковым же. О чём же мне ходатайствовать?
Гирин сказал:
- Совершенно правильно, и в этом же смысле мы послали опровержение в «Вечернюю Красную Газету».
(Между прочим, я так и не видел, чтобы это опровержение появилось). Что касается до сегодняшних формальностей относительно заграничных паспортов, то понадобились какие-то дополнительные документы, которые взялся достать Цейтлин. Кроме того, Гирин рекомендовал предпринять кое-какие шаги в Наркомпросе, дабы я мог быть избавленным от уплаты четырёхсот рублей за два заграничных паспорта. Вернувшись домой, готовился к вечернему концерту, но доучить 4-ю Сонату всё-таки не удалось.
Вечером Большой зал Консерватории опять полон. Говорят, много купили билетов в последний момент, хотя возможно, что управление Персимфанса заполнило непроданные места даровою публикой. Впрочем, этот вопрос Цейтлин как-то замял, чтобы не произвести на меня дурного впечатления, а может затем, чтобы я его не винил за слишком частые насаждения одного концерта на другой.
Первым номером идёт 2-я Соната, которая сходит прилично. Затем - «Бабушкины сказки», причём я вру в третьей, то есть просто в течение двух тактов забываю, что надо играть правой рукой и потому играю только левой. Мясковский, к которому после концерта я бросился на шею со словами: «А как я заврался в третьей «Сказке»! - лукаво улыбнулся и сказал:
- И это было очень заметно. Но, впрочем, ничего, ничего. Вы ведь не играли фальшивых нот.
Помимо этого инцидента я играл остальные «Сказки» хорошо, «с чувством и настроением». Успех определяется гораздо ярче, чем в первой программе. После «Сказок» он очень большой.
В антракте прошу в артистическую никого не пускать. Сидит только Цуккер, который, очень довольный «Сказками» и их успехом, говорит:
Вот именно такие вещи и надо давать публике.
В ответ на это я на него обрушиваюсь, говоря, что публику надо воспитывать, давая ей более сложные и значительные произведения, а он, которого я считал одинакового со мной мнения, оказывается, проповедует подлаживание ко вкусам толпы.
4-я Соната, которую я играю неважно, следует после антракта. Первая часть мне кажется скучной и я играю её без удовольствия; вторую часть - лучше, хотя боюсь наврать в самом лёгком месте, то есть в середине; финал - скорее «декоративно», чем точно, как я потом доложил Мясковскому, но всё же большой успех.
Затем раскрыли второй рояль, и мы с Фейнбергом сыграли вальсы, которые сошли, по-моему, хорошо и после которых разразились такие аплодисменты, как и в концах предыдущих концертов. Я бисирую из двенадцатого опуса и затем отказываюсь, прося закрыть рояли, но ворвавшийся Яворский бурно требует повторения вальсов. По его приказу вновь открываются рояли и он, схватив ноты, первый бросается на эстраду, говоря, что будет перелистывать. За ним поплелись и мы с Фейнбергом и повторили вальсы к большой радости публики, хотя на этот раз играть было менее приятно, мне, по крайней мере, сидевшему у самого края эстрады, где столпилась масса народу, во время игры рассматривавшего руки и ноги.
В артистической ученики Яворского поднесли Пташке цветы.