Говоря братьям, что не один раз просил квартиру для себя и семьи у директора ткацкой фабрики, Костя говорил не то чтобы неправду, но не всю правду. Он просил квартиру всего один раз и больше своей просьбы повторять не стал.
У Кости Сигалаева была мечта…
На польском фронте в одном из занятых городов он нашёл в офицерском казино на полу странную, удивительную картинку, надолго поразившую его воображение. На вырванной из журнала странице были изображены на большой, во всю страницу фотографии несколько абсолютно незнакомых для глаза и абсолютно одинаковых белых десятиэтажных жилых домов, прямых и стройных, как березняк, как-то необычно стоявших друг около друга — не близко и не далеко, а как-то вольно, независимо, с какой-то непривычной свободой и не прямой подчинённостью друг другу, объединённые единой, общей идеей, составляющие одновременно и произвольный, и в то же время непроизвольный ансамбль.
А рядом с домами стояла чудесная, молодая, искусственно посаженная светлая роща — юные и редкие между собой деревца, похожие на девушек-подростков, едва доставали своими как бы застенчивыми и стыдливыми кронами окон первого этажа, словно смущаясь или стесняясь заглянуть в окна.
Приятель, грамотный кавалерист, прочитал Косте название картинки, сделанное иностранными буквами, — «Деревня будущего», а молодая светлая рощица около десятиэтажных домов называлась и того чуднее — «Сквер».
Потом Косте ещё несколько раз переводили понимающие люди иностранное название картинки, и оно каждый раз звучало по-другому: «Новый посёлок», «Город завтрашнего дня» и так далее, но Косте, родившемуся и выросшему в угрюмой монастырской двухэтажной постройке за зубчатой стеной со сторожевыми башнями по углам, больше всего понравилось и запомнилось именно первое название — «Деревня будущего». И ещё ему понравилось то, что на картинке вокруг домов нет стен и заборов с воротами и калитками.
Те же понимающие люди объяснили ему впоследствии, что на фотографии изображены не настоящие дома, а игрушечные — макеты из дерева и бумаги, и рощица-сквер тоже была не настоящая, а из бумаги, но Костя и сам вроде бы понял всё это с самого начала, и для него здесь всё дело было, конечно, не в этом, а совсем-совсем в другом.
Всё дело было в том, что Костя Сигалаев, проживший до этого всю свою жизнь на Преображенке, среди убогих одноэтажных лачуг, просто не подозревал, что на белом свете есть, или могут быть, или должны быть такие красивые, такие устремлённые вверх белые дома со столькими этажами, которые, по всей видимости, предназначены не для того, чтобы молиться в них богу, а для проживания людей.
Нет, конечно, и он не один раз в своей жизни видел высокие дома — Кремль, например, с его башнями, «Ивана Великого», да и очень высокие церкви ему попадались неоднократно и в России, и на Украине, и на польском фронте.
Но церковь есть церковь. В ней живёт бог, а не человек, а если и попадались высокие дома в центре Москвы, в которых жили люди, то стояли они все как-то поодиночке, на отшибе, а эти, на картинке, стояли все рядом друг с другом, все вместе. И кроме того, в высоких домах в центре Москвы (Костя это понимал) жили особые люди, не чета ему, рыжему ткачу с ткацкой хапиловской фабричонки на Преображенке. А в этих домах, на картинке, пусть их даже ещё не было в природе, пусть они только ещё должны были быть построены в будущем, в этих домах, судя по их простоте, незатейливости и ещё по тому, что они стояли рядом друг с другом, все вместе, могли бы жить (Костя чутьём догадывался об этом) и такие люди, как он сам.
И Костей Сигалаевым завладела мечта — пожить когда-нибудь с Клавой и своими девчонками вот в таком высоком, светлом, белом многоэтажном доме, который с такой захватывающей сердце ясностью и силой устремлён вверх, в высоту, к облакам, посидеть с Клавой вечером в рощице-сквере, рядом со своим высоким многоэтажным домом, чтобы никуда не нужно было бы ехать на трамвае (ни в Сокольники, ни в Измайлово). Обниматься бы с Клавой и целоваться в темноте и говорить бы друг другу те самые, единственные их слова, а потом Клава положит ему голову на плечо, а он обнимет её — и так бы сидеть всю ночь до утра и ощущать рядом с собой знакомое и каждый раз новое тепло любимой женщины, матери твоих дочерей; и родной дом, своя собственная квартира с несколькими окнами совсем рядом, всего в двух шагах…
Вот такая мечта завладела Костей Сигалаевым на польском фронте. Он тщательно сложил тогда и спрятал красивую картинку во внутренний карман гимнастёрки, но в скором времени пришлось возвращаться домой, в келью бывшего монастыря, и жить с женой и маленькими дочками в углу, за занавеской, а потом и вовсе перебраться в деревянный барак, в маленькую полутёмную клетушку, но это хоть была своя каморка, здесь ты сам себе был хозяин, и не надо было таиться за занавеской, боясь потревожить родителей и братьев, и это было уже хорошо.
С ткацкой своей маломощной фабричонки Костя Сигалаев тоже ушёл не просто так. Конечно, электричество было дело новое, привлекательное. Об электричестве писали все газеты, грозясь «подпоясать кушаком электростанций» всю Россию и в каждую, даже самую дальнюю медвежью берлогу просунуть «эдисонову свечку», запаянную в стеклянный колпак без воздуха. Поэтому идти на ламповый завод сам бог велел. Ремесло было стоящее, с дальним прицелом. Каждый хорошо понимающий о себе человек стремился встать ближе к электричеству — то ли к телефону, то ли к телеграфу, то ли к радио, то ли ещё к каким-нибудь проводам или приборам.
Но Костю Сигалаева привлекало перейти на Электрозавод не только это. Ему нравился сам завод — огромное красного кирпича многоэтажное и многоквартальное здание возле Журавлёвой горки, где сливались Яуза и Хапиловка. Он любил иногда, стоя на Журавлёвой горке, смотреть, как в пересменку входят и выходят через огромные заводские ворота, похожие на ворота старинной крепости, сотни и даже тысячи людей, только что остановившие свои станки, только что покинувшие свои верстаки или, наоборот, спешащие к станкам, верстакам, плавильным печам, тиглям, паровым молотам, паяльным лампам, инструментам, подъёмным и козловым кранам. (А что происходило во время пересменки на их двухэтажной ткацкой фабричонке? Проскочат через фанерные дверцы проходной, похожей на чулан, два-три десятка человек, и дело с концом.)
Электрозавод с его вздымающимися над входными воротами на добрую сотню метров вверх двумя крепостными башнями из тёмно-красного кирпича был похож на старинный рыцарский готический замок, которых во множестве перевидел Костя на польском фронте. И за этими могучими крепостными заводскими башнями, за этими коренастыми заводскими крепостными воротами угадывалась какая-то широкая, единая и мощная жизнь, подчинённая задачам и целям не столько даже сегодняшним, сколько завтрашним, какое-то шумное, напряжённое и втягивающее в себя весь мир дыхание гигантского дерзкого и живого существа, состоявшего из десятков тысяч вдохов и выдохов настроенных на общий ритм, на одинаковые волнения и тревоги людей, машин и механизмов.
Это была крепость труда, концентрация миллионов слитых воедино металлических и мускульных усилий, средоточие высших планов времени и хорошо отработанных приёмов исполнения этих планов.
И Костя Сигалаев, стоя на Журавлёвой горке и глядя на торжествующую над всей окрестностью махину Электрозавода, чувствовал, что его тянет в эту многоэтажную крепость труда из деревянного сарайчика его полукустарной ткацкой фабричонки с её допотопными ленточными трансмиссиями, с её громоздкими маховиками и полуистлевшими приводными ремнями, с её печально вздыхающими от ветхости паровыми машинами, современницами царя Гороха. Костя Сигалаев чувствовал, что его тянет на Электрозавод, в эту цитадель современной, а главное — будущей, индустрии всеми силами души, и противостоять этой тяге не сможет никто и ничто.