Через несколько минут в следственную камеру ввалились два дюжих дяди, под стать «следователю», здоровые, откормленные, как мясники со скотских боен. Они были, конечно, в форме своего ведомства, с металлическими квадратиками на малиновых петлицах воротников.
— Ну, ты сейчас у нас заговоришь!..
Начали они с того, что сняли с себя форменные ремни, с тяжёлыми солдатскими пряжками, намотали их концы на кисти правых рук, стали вокруг меня и начали стегать пряжками по спине и плечам, воздерживаясь от повреждения лица и головы.
Скоро я почувствовал результаты этой операции: спина и плечи горели, а нижняя сорочка увлажнилась кровью, но удары так и сыпались градом, с каждой секундой ускоряясь: каты входили в экстаз садизма. Но в конце концов эта игра надоела им, они бросили ремни и начали пробовать крепость моих шейных позвонков, по очереди нанося удары с плеча рёбрами ладоней. Это было куда серьёзней ремней: от каждого удара так болезненно встряхивало головной мозг, точно голова была готова оторваться от плеч… Но всё же мозг продолжал свою работу. Нет, чёрт возьми, умереть никогда не поздно, а побороться с бесчеловечьем следует, только другими средствами, без мучительного самоубийства! И я поднял руку:
— Сдаюсь!
— Давно бы так! А то руки отбили о твою шею!
И я подписал протокол. Подписал и горько расплакался: мало того что избит как упрямый осёл, но ещё и обесчещен на всю жизнь заведомой клеветой на других, чего главным образом и добивались каты и их высокие шефы.
Невыразимо тяжко было признать свою слабость. Я сделал то же, что сделал У., оговоривший меня, конечно, по такому же принуждению, но с различными результатами: подписав заведомую небыль, я засел в особорежимные лагеря на восемнадцать лет, а сделавший то же У., «признавший», что создал контрреволюционную организацию из 20 человек, вскоре после подписания протокола… был освобождён из тюрьмы со справкой о реабилитации: арестован, да, был по ошибке. Так была утверждена справедливость: порок наказан, а добродетель вознаграждена. Конечно, эта Соломонова мудрость была проявлена не из любви к У. и не по недоброжелательству к остальным «врагам народа», а из-за тонкого расчёта одурачивания народных масс: «НКВД невинных не арестовывает, а если и случаются де ошибки, то немедленно исправляются»! И следует признать, что такая система одурачивания легковерных людей вполне оправдала себя: даже сейчас находятся люди, бросающие косые взгляды на тех, чья жизнь изуродована победной колесницей диктатора.
Подлецы всех профилей и рангов ловили в мутной воде подслуживания и подхалимства перед надувающейся величием лягушкой волшебную «золотую рыбку», при содействии которой можно было бы так или иначе устроить своё благополучие. Правда, случались и осечки: на доносчиков доносили другие доносчики, и они шли следом за своими жертвами на ту же голгофу, но, в общем, начавшаяся цепная реакция под именем «борьбы с пятой колонной» делала своё дело безотказно: аресты «врагов народа» с каждым днём множились в геометрической прогрессии, а после «обработки» арестованных катами НКВД «необходимость» в арестах удесятерялась.
Да, огромная часть населения страны и не подозревала, какая страшная трагедия разыгрывается рядом с ними, тщательно скрываемая страхом, подземными катакомбами и глухими тюремными стенами. Населению не слышны были ни стоны, ни крики пытаемых, ни нравственные их муки, ни муки близких пытаемых, от которых все отворачивались, как от зачумлённых, из-за боязни «как бы чего не вышло» тех, кого не коснулась эпидемия дискриминации, возникшая в результате мании величия одного человека.
А нравственные муки дискриминированных, так называемых репрессированных, были не менее тяжки, чем физические пытки.
Как-то, около тридцати лет назад до того, находясь в одиночной камере петербургских «Крестов», я увидел странный сон: будто бы я заключён в каменный мешок, в узкий и глубокий сырой подвал, без дверей и окон, с закрытым люком в потолке, без мебели, без малейших признаков того, что необходимо для поддержания жизни: вокруг только четыре глухие холодные стены, потолок и осклизлый пол… Оказывается, кто-то решил, что я заболел чумой, и я помещён в этот каменный мешок, чтобы умереть, не заразив других… Всё моё существо протестует против этого необоснованного решения: я чувствую, я знаю, что совершенно здоров, но что я могу сделать? Как дать знать живым людям о страшной ошибке по отношению ко мне через эти толстые стены, непроницаемые ни для каких звуков? Отчаяние от сознания своей полной беспомощности было так велико, нервы так напряжены, что я… проснулся в холодном, мёртвом поту!..
Примерно в таком психическом трансе находились окружавшие меня в подвале люди, в таком состоянии был и я.
После подписания протокола о «чистосердечном признании в своих контрреволюционных деяниях» я сразу был направлен, в «воронке», в Таганскую тюрьму. Попал в камеру на втором этаже. В дореволюционное время такая камера была рассчитана на 25–30 человек, теперь, в 1938 году, в ней помещалось 208 человек, то есть почти в девять раз больше. Если раньше на каждого заключённого полагалась откидная койка — трубчатая железная рама, обтянутая толстой парусиной и на день откидывающаяся к стене, чтобы днём заключённые могли свободно передвигаться, то теперь стояли железные односпальные койки, с тёсовым настилом, без матрасов. На каждой койке спало два человека, валетом, т.е. головами в разные стороны. Кроме того, между каждой парой коек клалась тесина, шириной 18–20 см, на которой спал ещё один человек, разумеется, только на боку. Остальные, в таком же порядке, спали под койками и в проходах между рядов коек. Такие образом, габарит камеры использовался на девятьсот процентов! Был ли кто премирован за эту рационализацию в использовании тюремных помещений — не знаю. Но чувство справедливости подсказывает сказать, что как ни «тесновато» здесь, говоря языком надзирателя подвалов Бауэра, всё же люди могли соснуть лёжа. И воздух здесь был лучше, так как два больших окна были раскрыты настежь и днём и ночью, хотя и была зима. Правда, не все пользовались в равной мере этими преимуществами: спавшие около «параш» претерпевали некоторые неудобства…
«Параша» — это железный бак, ёмкостью восемьдесят вёдер, в которые оправлялись заключённые. Днём можно было выносить её, по наполнении, под конвоем надзирателя, в уборную, и там опоражнивать, но ночью эта операция исключалась, поэтому часто «параша» к утру начинала «плыть» и подмачивать бока близлежащих на полу, не говоря уже о том, что проходящие к «параше» и обратно к своему месту не могли не беспокоить лежащих вокруг «параши» и в проходах между рядов коек… Впрочем, это и не столь важно, как не столь важной была и недостаточность питания: жидкая баланда и такая же жидкая чечевичная кашица, в ограниченном, конечно, количестве, как и пайка хлеба. Труднее было переносить ночные крики и вопли людей, несшиеся из подвалов тюрьмы, где «следователи» добывали «доказательства» существования в стране «пятой колонны». И достигали своих целей: под утро в каждую камеру вбрасывали два–три подобия человеческих фигур, иногда издающих слабые стоны, иногда находящихся в бесчувственном и беззвучном состоянии.