Прибыли мы на небольшую просёлочную станцию, где накопилось немало беженцев. Это было рано утром. Не помню, до которой центральной станции нам надо было доехать. Погрузили нас на платформы. Забрался я кое-как тоже туда, подложил под себя чемоданчик и от усталости после ночи отступления, проведённой в поле, на кого-то навалившись, быстро заснул.
Проснулся, когда все почти что спрыгнули и ушли с платформ. Я тоже встал, взял за ручку чемодан и – о, ужас! – сзади из чемоданчика вывалились две из моих ученических книг. Даже в такое тяжёлое время вор остаётся вором: разрезал мне сзади чемоданчик и выбрал всё из него. А, уснувши крепко, я ничего не почувствовал. Было жестоко обидно, аж дух захватило, но ничего не поделаешь. Посмотрел-посмотрел я на него, нагнулся, поднял мои две книжки, а чемоданчик бросил. Забрал этот вор у меня почти всё - до нижнего белья. Злясь и ругаясь на самого себя, поплёлся я на станцию. Войдя, увидел доктора – английского полковника нашего Английского генерального госпиталя, который сообщил нам: через час вот здесь на станции он всем успевшим убежать отступающим уплатит вперёд трёхмесячное жалованье, и чтобы предупредили других, если есть таковые. Ровно через час выдали нам удостоверения и направили нас всех (медицинский персонал) в Военно-санитарное управление на колёсах: оно находилось в составе поезда и передвигалось с донскими казачьими полками по линии железной дороги, конечно, находясь в глубоком тылу.
Из Военно-санитарного управления меня назначили в 103-й эвакуационный пункт, который формировался на станции Михайловской. А станица Михайловская Кубанской области находилась в трёх вёрстах от станции.
Приехавши туда, я представился старшему врачу, который отвёл мне кровать в большой комнате. Пока нас было двое: заведующий пунктом и я. А через два дня персонал состава состоял из уже 20-25 человек. Служба заключалась в отправлении раненых и больных, прибывающих со всех нас окружающих фронтов.
Приходили поезда из-под Ростова по 20-25 вагонов. Какой вагон ни откроешь – находишь лишь мертвецов: замороженных, закоченевших раненых и больных, как казаков всех областей (донских, кубанских и терских), так и солдат деникинской армии. Таких замороженных воинов Добровольческой армии было в каждом вагоне по 20-25 человек. Первое время по телеграфному телефону передавали, чтобы приняли такой состав замёрзших мертвецов на будущей станции, а потом приехали 50 человек красно-пленных, которые долбили лопатами землю. Земля промёрзла, сделалась, как камень, и никакая её ни кирка, ни железная лопата не брала, и умерших набиралось каждый день всё больше и больше.
Отвели магазин станции для раненых и больных. Насыпали соломы. Хотя редко, но топили. Вшей полным-полно – как на раненых, так и на больных; в соломе, на полу – как песком насыпано. Раненые и больные отказываются ехать в теплушках, где печки нет: не дай Бог, поезд остановится в степи – это верная смерть. Красные пленные наложили мертвецов сзади здания снег их запорашивает. Больных человек сорок, мрут ежедневно, медикаментов не хватает. А тут ещё приходят повозки с ранеными и убитыми, успевшими быть погружёнными на санитарные повозки раньше, чем красные займут населённый пункт. Как правило, в таких санитарных повозках всегда один-два умерших-замёрзших, да иначе и быть не могло.
Вот один раз к вечеру приходит повозка. Открываю капюшон санитарной повозки и вижу знакомое лицо лежачего больного в синем фланелевом больничном пиджаке и в таких же штанах. Присматриваюсь: это мой одноклассник, выпускник-фельдшер, еле живой, замёрз. Была у нас больница для офицеров, бывшая школа, куда я его и свёз. В ней тоже на полу и на сене лежали раненые и больные офицеры, но им давали по одеялу. Там было тепло, топили хорошо, но кормили неважно.
По фамилии он был Гаврилов, спокойный, славный малый, сидел он в школе на парте последнего года впереди меня, звали его Колей. Как и в каждом училище в подобных случаях, все мы проводили учебные года с товарищами школы. Так и с ним. И было для меня ударом, когда на другое утро, идя в больницу-школу, у крыльца я увидел припорошённую снегом синюю больничную пижаму, лежавшую на многих других мертвецах. Вначале подумал, что это кто-то другой, лежащий в такой же синей пижаме, но, войдя в палату, увидел пустое место, где он лежал. И жалобно сжалось сердце от тоски, что потерял так глупо, так неожиданно приятеля по многим школьным годам.
Весь персонал жил хорошо, каждая кровать была обгорожена ширмой из простыни. Ели очень хорошо: вечером борщ и зажаренный окорок, гусь, или баранина, а на сладкое – взвар или кисель. По телеграфному телефону по станции всегда сообщалось, когда придёт поезд с ранеными и больными или с тылу пустой состав, чтобы забрать скопившихся у нас раненых и больных.
И вот один раз в предвечерних сумерках иду проверять пришедший с фронта состав. Вижу издалека: вылезают из вагона несколько человек. Впереди худой молодой человек, который как бы старший, ведёт эту большую раненую «братву». Он на ходу громко протестует: «Ведь это безобразие! Заморозили людей, ни кипятку, ни супа горячего. Что же это за санитарная организация!» Сам про себя думаю: «Что это за наводчик порядка?» В это время я был дежурным фельдшером по станции. Подхожу ближе, вижу: брат Шура! От такой неожиданной встречи не было конца нашей радости.
Взял я и в первую голову выкупал его на станционной водокачке, где мы и сами купались, дал ему всё моё чистое как верхнее, так и нижнее бельё – мы были почти одинакового роста: он - 1 м 80 см, а я – 1 м 78 см. Он был выздоравливающим после тифа, успел чудом выйти из госпиталя в Ростове, где-то с какими-то казачьими частями принимал участие в сражениях на фронте, но ввиду слабости и непригодности вести военную службу временно был послан в тыл на поправление.
В полуверсте от станции нанял я ему у одного казака комнатку и свёз туда сразу же. Он был очень слаб, так что нужно было мне его под руку тащить. Хозяйка дома – жена казака – радушно уложила брата на русскую печку, напоила его тёплым парным коровьим молоком и очень хорошо ухаживала за ним, о чём как её, так и казака-станичника я очень просил, боясь, чтобы не произошло, как с моим товарищем по классу и школе Николаем Гавриловым, который умер от моего недосмотра, в чём я сам себя обвинял и обвиняю и о чём моя совесть и до сего дня не может успокоиться.