1919 год
14 января
Пришла молодая девушка с запиской.
-- Откуда это?
-- Из Grand Hоtel'я, где штаб.
Развертываю и читаю.
"Многоуважаемая Прасковья Семеновна и Владимир Галактионович!
Умоляю Вас спасти меня от расстрела. Поспешите. Дни жизни моей сочтены, у меня непристроенные дети. Арестовали меня за то, что гайдамаки приняли крики отчаяния, крики наболевшей души на селянском съезде, приняли за агитацию. Устройте, чтобы допросили на суде меня и моих свидетелей. На меня наклеветали мои враги, кроме всего еще и то, что будто бы я -- Вера Чеберячка. Если нельзя будет меня совсем освободить, то хоть пускай, не лишая меня жизни, посадят в тюрьму. Со мной сидит студент и крестьянин, говорят, что нас без допроса и суда при нашем присутствии расстреляют, обвиняя в большевизме. Прошу поспешить. Искр[енне] ув[ажающая] Вас А. Чижевская.
Если не захотите спасти меня, то устройте, чтобы кто-нибудь поспешил прийти ко мне, чтобы перед смертью распорядиться своими детьми бедными круглыми сиротами и имуществом, а то у меня все разбросано и расстроено, и чужие люди богачи могут получить мое имущество. Я ужасно расстроена. Искр[енне] ув[ажающая] Вас А. Чиж[евская].
Если меня расстреляют, то прошу П[олтавский] п[олитический] Красный Крест моим детям оказывать помощь".
На оборотной стороне измятого листка малоразборчивый адрес: М. Садовая, дом д-ра Будаговского, писателю Короленко, -- и потом затертые слова: Его... родному г-ну Короленко.
Я не сразу разобрал, в чем дело. Девушка -- служащая в номерах. Принесла по просьбе г-жи Чижевской. Я вспомнил. Как-то в прошлом году во время первого периода полт[авского] большевизма ко мне явилась женщина уже не молодая, привела дочь почти взрослую и принесла ворох бумаг.
-- Что угодно?
Оказалось, все ее обижают, и она принесла бумаги, из которых видно, как ее обижает консистория. Я должен разобрать бумаги и написать об этом в газетах. Было что-то странное, озлобленное в ее тоне. Мне показалось, точно у нее мания преследования и, пожалуй, сутяжничества. Я сказал, что я не адвокат, в делах ее разбираться не имею возможности. У нее наверное есть родственники и друзья среди духовенства, и за советом ей лучше обратиться к ним. Оказалось, что и родственники все против нее. Ей и нужно, чтобы я выступил печатно на ее защиту. Когда я отказался, она сказала с тупым озлоблением:
-- Так я пойду к большевикам.
-- Это ваше дело.
Потом я слышал, что она обратилась в большевистский "совет", который предоставил ей какую-то должность по части сношения с солдатками, получающими пайки. Тут она и принимала участие в митингах и съездах и говорила, наверное, много лишнего.
Когда большевики ушли и вступили немцы с гетманцами, она скрывалась, живя где-то под Полтавой, и раз под вечер явилась ко мне не помню с каким предложением. Дело было под вечер. Она боялась возвращаться к себе и попросила приюта на ночь. Мне это было неприятно, тем более что я далеко не был уверен в ней и в ее намерениях, а в это время мне пришлось написать кое-что неприятное какой-то странной шайке, орудовавшей под прикрытием украинцев в Виленском училище, которой было бы приятно найти случай для явки ко мне с обыском и арестом. Тем не менее отказать было невозможно: идти одной женщине за город темным вечером было трудно. Мы напоили ее чаем и согласились ее оставить. Но тут Прасковья Сем[еновна] придумала, где ей переночевать, и увела ее с собой.
После, когда все успокоилось, она опять приходила со странным требованием, чтобы я и К. Ив. Ляхович стали опекунами ее дочери. Мы отказались. Раза два или три я видел ее мельком, когда она приходила к Праск[овье] Семеновне, кажется, как к члену комитета политического Красного Креста. Затем на время я потерял ее из виду.
И вот -- записка. Сначала все это показалось какой-то странной фантазией. Но затем при расспросах девушки, принесшей записку, -- та повторила, что все это верно: в Grand Hоtel'e держат арестованных петлюровской контрразведкой, в одном из NoNo гостиницы собирается суд и порой -- расстреливают. Девушка с искренним сожалением говорила о том, что Чижевскую, студента и крестьянина тоже, вероятно, расстреляют.
Я в это время был нездоров: моя одышка усилилась, ходить мне было трудно, настроение было пригнетенное, и я не мог как-то дать себе ясного отчета в этой мрачной фантасмагории. Мне казалось, что это опять какая-то мания преследования, и не верилось, чтобы женщине, хотя и сумасбродной, грозил действительный расстрел. Но вот под вечер меня спросил какой-то солдат, или, вернее, петлюровский сечевик, и опять передал письмо Чижевской. Оно было почти тождественно по содержанию. Я стал расспрашивать, и сечевик печально и серьезно подтвердил все: Grand Hоtel весь занят контрразведкой. Арестуют, приводят в отдельные номера, наскоро судят и увозят для расстрела, а иногда расстреливают тут же, в отдельном номере.
Когда я немного разговорился с ним, он сказал, что служит в конной дивизии Балбачана. "Шел биться за правду и за Украину", но когда его прикомандировали к штабу и контрразведке, он увидел такие дела, что пришел прямо в ужас. При этом лицо молодого человека передернулось судорогой, голос задрожал и на глазах показались слезы. Чижевскую действительно, по-видимому, расстреляют. Сидит еще московский студент Машенжинов. Его тоже расстреляют, как и крестьянина.
-- За что же крестьянина?
-- Они ненавидят крестьян за то, что они большевики.
Он не возразил ни слова, когда я спросил и записал его фамилию, и только когда я сказал, что от меня его начальство не узнает, конечно, что он приходил с запиской, он сказал с тронувшей меня серьезностью:
-- Да. Если бы узнали, меня могли бы расстрелять... Это было уже серьезно. Мы решили принять свои меры. Прасковья Семеновна еще с кем-то из Красного Креста отправилась в Grand Hоtel, видела там начальника Римского-Корсакова, говорила с ним и получила обещание, что Чижевскую освободят. Но так как все-таки обещание внушало сомнение, то мы решили, что надо еще поехать и мне. Я зашел за гор[одским] головой Семенченком. Бедняга сам был утомлен и измучен, но согласился поехать со мной и потребовал гор[одских] лошадей. Прасковья Семеновна с Наташей пошли вперед пешком.
Grand Hоtel -- в конце Александровской улицы, недалеко от Корпусного сада. Довольно грязная лестница, узкие и мрачные коридоры. На лестнице и в передней толпятся сечевики. Нам с Семенченком указали ход наверх, и затем казак подвел к одному номеру. Мы вошли. Навстречу из-за стола поднялся высокий молодой человек с бритой головой и "оселедцем", который, видимо, был все-таки расчесан и расположен над лбом с некоторым старанием. Черты лица -- аристократические, манера держать себя не лишена некоторой официальной важности. Мы объяснили, что явились, услышав о том, что здесь есть арестованные, которым грозит военно-полевой суд, в том числе одна женщина.
-- Да, есть Чижевская. За нее уже приходила просить старая женщина из Красного Креста. И я уже обещал отпустить Чижевскую, хотя она агитировала на селянском съезде в большевистском смысле и еще, наверное, наделает много вреда.
-- Есть еще крестьянин и студент?
-- Крестьянин уже отпущен. Что касается студента, то это очень вредный большевик, который сам повинен в гибели многих. Его отпустить невозможно. Его будут судить... А Чижевская будет отпущена.
Я чувствовал себя очень плохо. Задыхался от волнения и как-то потерял энергию. Выйдя в коридор, я увидел Прасковью Семеновну, а вскоре вышла и Чижевская. Мы вместе вышли на улицу. Чижевская боялась, что ее догонят и застрелят на улице. Мы ее успокоили, и Прасковья Семеновна с Наташей некоторое расстояние прошли вместе с ней. Затем она затерялась в толпе. На улице людей было много.
Только уже дома я вдруг вспомнил: Машенжинов остался и при разговоре о нем и Римский-Корсаков, и Литвиненко ничего не обещали. Когда я сказал об этом, Прасковья Семеновна заплакала.
-- Если бы вы дождались меня -- я бы не ушла от них, пока бы не добилась.
Я почувствовал, что и я уже огрубел и так легко помирился с предстоящей, может быть, казнию неведомого человека. Они говорили, что этот человек погубил десятки людей. Но, во 1-х, правда ли это? Я решил тотчас же пойти опять в Grand Hоtel. Софья пошла со мной. Мне опять указали номер, где был Римский-Корсаков. -- Вы доложите? -- Не надо. -- Я вошел. Римский-Корсаков лежал на постели, отдыхая. При моем входе он встал, а когда за мной вошла Соня -- стал застегивать тужурку. Я извинился и изложил причину, почему я явился.
-- Что же, я освободил Чижевскую -- по просьбе вашей и приходившей до вас старой женщины... Больше ничего сделать не могу.
-- А Машенжинов?
-- Вы его знаете?
-- Не знаю... Знаю только, что он может погибнуть.
-- Его будут судить.
-- Когда?
-- Завтра вечером.
-- Значит, сегодня ему не грозит расстрел.
-- Сегодня нет. Но завтра почти наверное.
-- Но ведь вы говорите: еще суда не было.
-- Но у нас есть против него страшные улики...
Я стал говорить этому человеку о том, что озверение, растущее с обеих сторон, необходимо прекратить и настоящим победителем будет та сторона, которая начнет это ранее. Увлекшись, я схватил его за руку у локтя. Лицо этого молодого человека осталось бесстрастным. Он желал, видимо, чтобы его оставили в покое.
-- Я обещаю вам одно: мы вам дадим знать о времени суда.
-- И допустите меня защитником?
-- В военно-полевом суде защиты не полагается.
-- В таком случае разрешите мне свидание с ним.
-- Зачем?
-- Может быть, он скажет что-нибудь мне, что послужит в его пользу, я передам вам... Может быть, мне удастся найти свидетелей.
-- Этого нельзя, но я обещаю, что вы будете знать.
Было очевидно, что больше от этого странного человека с запорожским "оселедцем" и "капулем", с его аристократически-бесстрастным лицом ничего больше не добьешься. Я поблагодарил его и за это обещание, которое говорило мне, что на сегодня жизнь Машенжинова еще обеспечена, и вышел.
За мной вышел Литвиненко. Это тоже молодой человек с изнеженными тонкими чертами лица. Такие лица бывают у воспитанников привилегированных учебных заведений. Выйдя со мной в коридор, он вздохнул и сказал:
-- Да, тяжело!.. -- И потом добавил: -- Я понимаю вас... Вы -- человек не от мира сего. Но с этими людьми нельзя иначе... Вот Чижевская... Она еще наделает дел! Знаете: она с злорадством говорит мне: "Ну, что? Большевики идут?.. Недолго торжествовали?!" Я едва удержался, чтобы тут же не пристрелить ее...
-- Послушайте, -- сказал я, -- значит, сегодня Машенжинова не расстреляют?
-- Римский-Корсаков вам обещал и сдержит обещание...
Я пришел домой совершенно разбитый. Потом Костя узнал, что Балбачан, с которым он говорил о моих хлопотах, предписал военному суду допустить меня в качестве защитника.