Вскоре после обедни раздался звонок на обед. Мы отправились вслед за монахами, тянувшимися со всех сторон по направлению к трапезной, расположенной в самой отдаленной части монастыря. Огромный, узкий зал, заставленный длинными столами, с расписными потолком и стенами, с каким-то особенным "монастырским запахом", быстро наполнялся монахами. Все ждали игумена. Наконец, он явился. Это был замечательно красивый старик, с огромной седой бородой, румяный и бодрый.
Монахи пропели молитву и, не торопясь, чинно разместились за столами. Около аналойчика встал небольшого роста, белый, как лунь, старичок и начал читать что-то, чего нельзя было понять, ибо старичок гнусавил и спотыкался на каждом слове. Несколько молодых послушников отправились на кухню за кушаньем.
Все столы были покрыты белыми из грубого, толстого холста скатертями, и только наш, "рабочий", не был ничем прикрыт и лоснился, точно лакированный... От него пахло постным маслом... На столе стоял квас в жестяных пузатых жбанчиках и лежали небольшие жестяные ковшики.
Черного хлеба, нарезанного квадратными кусками, хватило бы, кроме нас, еще человек на пять. Он лежал на столе стопками.
Вскоре, осторожно ступая, гуськом, друг за другом стали выходить послушники, неся в руках небольшие деревянные чашки... Чашки эти расставили по столам, начиная по порядку от игумена.
Игумен позвонил, и "братия" принялась за еду. Ели молча, тихо, не торопясь... Слышалось только чавканье, легкий стук ложек да монотонное, непонятное бормотанье старца, читавшего что-то из жития святых.
Когда чашки опорожнились, игумен, подождав немного и видя, что уже никто не ест, позвонил снова. Послушники вскочили и отправились на кухню за второй переменой. Наши пильщики последовали за ними.
В это время дверь вдруг тихонько отворилась, и в трапезную робко, как-то боком, почти крадучись, вошел молодой монах с черной клинообразной бородой.
Войдя, он остановился и начал молиться, широко и размашисто крестясь. Потом низко, в пояс поклонившись на три стороны, подошел к нашему столу и сел с краю, рядом с Терешкой и со мной.
Я с удивлением заметил, что голова у него была начисто острижена. Приглядевшись внимательно, я узнал, что по этой бритой голове ползают белые насекомые, и почувствовал, как холодок пошел у меня по спине... Пильщики нахмурились, но делали вид, что ничего не замечают... Я посмотрел еще. Монашек вдруг полуобернулся в мою сторону и, поймав мой взгляд, улыбнулся какой-то жалкой, испуганной улыбкой.
Он наклонился и сидел, вертя в руках ложку, но не прикасаясь к еде.
-- Отец Иван, -- шопотом через стол сказал старый пильщик, -- хлебай, родной... не бойся... мы ничего...
Монах поднял голову, посмотрел на него и, опять так же жалобно улыбнувшись, начал хлебать...
Игумен позвонил... Послушники принесли третью перемену. Мы принялись за еду, а монах почему-то опять только играл ложкой...
-- Ешь, отец Иван, -- снова шопотом сказал старый пильщик, -- ешь, ешь, не робей!..
Монах опять виновато улыбнулся и принялся за еду... После обильного обеда монахи пропели молитву и, пропустив вперед игумена, стали выходить из трапезной... Мы вместе с сидевшим за нашим столом монахом вышли последними.
-- Заходи, отец Иван, посидеть в рабочую, -- сказал старый пильщик, выйдя из трапезной, -- заходи, не бойся!
-- Спаси Христос! Спаси Христос! -- несколько раз с улыбкой произнес монах и вдруг, как-то согнувшись, торопливо пошел от нас в противоположную сторону.
-- Мускоротно с ним за столом-то сидеть, -- сказал один из пильщиков, -- кусок в глотку не идет... ей-богу... К себе, небось, не сажают. ,
-- Что за монах этот? -- спросил я у старого пильщика.
-- Э, брат ты мой! -- воскликнул он. -- Иов многострадальный!.. Истинный господь, жалости на него смотреть... Говорят, ишь, зачитался, библию все читал... Читал, читал, да, видно, ум за разум зашел, свихнулся вроде... Мать, слышь ты, к нему издалеча приезжала... Вчуже я в те поры, парень, наплакался... Привела она его на странню, посадила на скамью... А он нестриженный был... волосинки долгие, да свалялись все комом, а в кому-то, веришь ли богу, несосветимая сила вшей. Кишмя кишат! Увидала она это, как взвоет, -- так и покатилась... Страсть! Добыла ножницы, вывела на двор, давай стричь, как барана... Народ собрался, глядят все. Злая рота смеется. Остригла баба, глядь -- голова-то местах эдак в пяти до кости проедена. "Батюшка, кричит, сынок!" То, се, сама разливается, плачет... известно, материнское сердце: жалко... Я мужик вот, чужой, да и то жалко... Ну, хорошо... Мыть это она ему голову стала. Справила малого, пожила с неделю и ушла... В ногах валялась у игумена-то... просила не оставлять... братию просила... Только вот дивное, парень, дело: не выходит из него нечисть эта самая! Вымоют, белье чистое наденут, хвать, на другой день опять... Говорят старые люди: от думы это, да ежели сердцем горяч. Кто его знает, что за человек... Мать-то сказывала: охотой, ишь, ушел в монастырь-то. С малости чудной был, тихой, да все думал про себя... Умница, сказывает, был, жалостливый: курицу начнут резать, а он в слезы и убежит... Грамоте хорошо, сказывают, знает... Озорничают тут над ним послушники: ребята молодые, гладкие, кой им пес!.. Народ, друг, здесь тоже ох-хо-хо! Греха-то конца краю нет... Чего им!.. Жизнь вольная... Харч хороший... Их бы, вот, под пилу: узнали бы, на чем свинья хвост носит!..
Старый рабочий замолчал, свернул покурить, отошел от меня и лег на нары.