Глава десятая
Постояльцы наши время от времени исчезали, а потом возвращались, и мы никогда не знали, как долго нам радоваться свободе. Чаще всего их не было два-три дня. Наверное, их перебрасывали на фронт. По их настроению потом легко можно было догадаться, с каким успехом они воевали. Похоже, что пока им сильно везло, потому что возвращались они веселыми и усталыми, как после хорошего труда.
– Никогда эта война не кончится, – вздыхала мама, с тоской поворачивая голову в сторону коридорчика, где раздавался шум.
Перед отъездом Фриц уже без вежливого «битте» оставлял маме белье для стирки. Чтобы не связываться с немцами, мама стирала все в тот же вечер, не откладывая, а потом устраивала нам в кухне баню, радуясь сэкономленному кусочку мыла.
Но в последний раз немцы снялись ночью, очевидно – по тревоге. Нас разбудил грохот поспешных сапог по лестнице вниз, а потом возбужденные голоса за окнами в саду.
– Может, это наши наступают? – шепнула Ната.
Немцы не успели даже оставить свое грязное барахло, но кусок мыла мама обнаружила поверх застеленного одеяла на одной из коек. Раздумывая, что бы это значило, она не удержалась и отрезала от брусочка «нашу» долю, а потом очень переживала, что получилось все-таки заметно. Но не откладывать же семейную баню, если постояльцы исчезли надолго!
И, правда, прошло больше десяти дней, а их не было.
– Может, поубивало их? – мечтала Ната, озвучивая и наши надежды.
Вот уже осталось два дня до Нового, 1942 года, а немцы как в воду канули. Зато пришел папа! Не досидел в колхозе до весны, не мог вынести тревоги за нас, брошенных, съевших весь запас пищи... Папа принес немного продуктов, даже подсолнечное масло, «олию».
Мы были счастливы: в доме тепло, мы вместе, без чужих, у нас есть еда, и никто больше не сунется из чужих немцев – место-то занято! А «свои»... вдруг и точно их поубивало? Тогда нам достанется весь кусок мыла и суконные одеяла, которые можно обменять на продукты. Но если они вернутся, что будет с папой? Вдруг угонят в Германию? Его, полуслепого?
Волнуясь о папе, мама совсем забыла про мыло со следами преступления и о грязном белье.
За день до Нового года тетя Рая прибежала с новостью: местная управа, где работали украинцы, организовала для детей елку в бывшем детсаду завода «Коминтерн».
– Говорят, и подарки будут! Надо вести детей!
– Подарки? – засомневался папа. – Немцы нам подарки будут делать? Или полицаи украинские? Надо дома сидеть и не рыпаться. Это – провокация.
– А музыка там будет? – спросила я.
– Ну, где елка, там и музыка, – веско заключила тетя Рая. – Какая же елка без музыки?
Я, конечно, до войны детсад терпеть не могла, но музыкальные занятия, где успела побывать два раза, не забывала. Мы ходили по кругу под бодрую музыку марша, от которого дрожь шла по коже. От волнения я наступала на пятки передних, мне хотелось танцевать, а не шагать в строю, хотелось петь. Если у елки будет тоже музыка, надо идти!
Нервы родителей не выдержали моей слезной атаки, и Ната повела меня на елку. Само по себе путешествие в заводской поселок уже было радостью – так мы засиделись в своем доме. Пальцы в ботинках, не предназначенных для сильного мороза, онемели, но я радостно бежала вприпрыжку рядом с вечно озабоченной сестрой. Она, как и наши родители, ждала подвоха от окружающих. Подозрение вызывали и «щири украинци», охотно сотрудничающие с немцами.
И откуда они вылезли на свет божий? Ведь щирыми, то есть искренними украинцами, были мы все – украинцы по паспорту, рождению. Говорящие то на русском языке (как в городе), то на украинском, как в поселке. А теперь получалось, что одни настоящие, а другие (мы) – вроде и нет. Настоящие не боятся немцев, ходят с ними по домам, разговаривают громко, по-хозяйски, носят странный головной убор с вышитым трезубцем. К ним местные жители относились настороженно, никак не могли определить, свои они или совсем чужие. С одной стороны – свои: говорят на украинском, переписывают детей, чтобы те ходили в школы, но почему дружат с врагом?
И вот мы в тесной прихожей бывшего детсада, в куче с другими детьми, которые уже раздеваются и сбрасывают на руки бабушек и мам пальтишки, ушанки, платки. Я остаюсь в довоенном нарядном платье, из которого успела вырасти, в новых байковых шароварах и ботинках без галош. Нас запускают порциями в большую квадратную комнату и строят по росту в шеренгу, а взрослые по очереди заглядывают в двери. Каждому охота посмотреть на свое чадо.
Я пялю глаза на рояль, вижу такое впервые. За ним сидит молодая женщина со светлым коком над высоким лбом. Как-то она не похожа на наших мам и сестер, что-то в ней «заграничное»... В ее голубых глазах холодок скуки. Она смотрит на нас, разодетых в байковые платья и кофты, перешитые из материнских юбок, с какой-то легкой брезгливостью. Я слишком мало знаю о молодых особах, тем более таких, непонятных, но вот эту застывшую гримаску на худощавом лице отмечаю, как что-то неуютное.
Мы, конечно, представляли жалкое зрелище – худые, в толстых штанах, заправленных в валенки, стрижены кто под ноль (вши!), кто под горшок, неловкими ножницами. А на женщине у рояля блестящее платье небесной красоты и ...немецкий мундир поверх, накинутый на плечи (в зале холодина). Этот мундир меня сбивает с толку до такой степени, что я забываю про елку в углу. Живая немка!
А где же елка? Обманули! Ее нет! Свисают с потолка нитки с нанизанными на них ватными снежинками, прячется за роялем жалкая веточка, местами облысевшая, а на ней три блестящих фиолетовых шара и пара хлипких свечек с едва заметным жидким огоньком. А где же настоящая елка (то бишь, сосна, в наших краях елкой сосну величали всегда за отсутствием настоящих елей) – с ее одуряющим хвойным ароматом?!
Так вот какая немецкая елка – не настоящая!
Когда нас растасовали по-новому, выяснилось, что я почти первая, то есть – вторая, а значит – на меня все будут пялиться! От волнения я прозевала тот миг, когда немка опустила руки на клавиши... Грянул марш. Наша цепочка испуганно дернулась и пошла, наступая на пятки друг другу. Сзади меня кто-то простуженный хлюпает носом, впереди колышется стриженая голова в засохших болячках. Звонкий голос немки отсчитывает такт – по-немецки. Музыка странная, жесткая, знакомая по гармошке Фрица, но не радостная. Под нее не хочется плясать, в ней победительный напор, заставляющий шагать маршем. Почему-то вспоминается ухмыляющийся Курт... Я так старалась не сбиться с шага, что все-таки развалила всю шеренгу.
Немка резко оборвала игру и что-то сказала своей помощнице (та не отходила от рояля). Помощница сорвалась с места и рывком выдернула меня из так называемого строя:
– Иди, девочка, у тебя нет слуха.
Я с радостью убежала к Нате.
Всю обратную дорогу домой (без подарка) меня провожали зловещие звуки марша. Когда его играл Фриц, это была просто нахальная песенка, а в марше немки звучала война.
Новый год мы встретили, как и мечталось, без квартирантов. Они появились в начале января, какие-то неприятно-возбужденные.
– А-а, комсомолка! – закричал Курт с порога. – В Германию хочешь? Там – гут! Ха-ха-ха!
Это было что-то новенькое – о Германии наши немцы никогда не заговаривали. Мама тут же прогнала Нату в спальню, где затаился сейчас папа, переживая предстоящую встречу с квартирантами.
С таким же шумом, как и ввалились, они ушли в баню и вернулись оттуда побритые, густо наодеколоненные
– Сима, – сказала мама шепотом, – сейчас им надо показаться, лучше не тянуть. Они после бани в хорошем настроении.
Папа вышел и был встречен одобрительными криками:
– О, мужик! Приехал! Работать надо! Много работать! Иван разрушает, много бомбит, строить надо! Коммунист?
Папа отрицательно качнул головой и стал усердно протирать очки.
На радостях благополучного возвращения немцы устроили наверху пирушку. С улицы они внесли два ведра из желтого прессованного картона. В одном было полно яиц, в другом плескалось что-то изумительно янтарное и пахучее. То было абрикосовое повидло. Мама быстро прогнала нас из кухни, когда Фриц по-хозяйски пристроился к плите. Через несколько минут на нашей большой сковородке пузырилась гигантская яичница с салом, и никакая закрытая дверь не могла нас спасти от одуряющего запаха забытой еды.
– Эй, комсомолка, иди яйцо кушать!
Веселый гогот покрыл это предложение. В нем было что-то унижающее нас, и мы притихли на своей территории в ожидании неприятностей.
Потом немцы музицировали на трех гармошках, и кто-то отчаянно фальшивил, отчего другим было смешно. В общем, они вели себя как пьяные, хотя никогда мы до сих пор пьяными их не видели.
Было уже поздно, когда пирующие затихли. Ната читала под керосиновой лампой, мама с папой разговаривали вполголоса, а я к ним прислушивалась. Папа рассказывал очередной эпизод из своей бродячей жизни. Вдруг раздались недовольные голоса. Они нарастали, спускаясь по лестнице. Противный голос Курта перекрыл все остальные:
– Эй, матка, ком гер! Шнель, шнель!
- Не выходи, – сказал папа, я сам пойду.
Он открыл дверь, и мы увидели, как летит вниз через дыру в потолке грязное постельное белье. Вслед за ним грохнулся кусок мыла.
Мама и Ната вышли одновременно. Фриц, обычно улыбчивый, поднял мыло и, тыча им прямо в мамино лицо, стал выговаривать ей что-то по-немецки, а Курт просто бесновался, поддевая ногой серые простыни.
– Никто меня не просил стирать, – сказала мама с достоинством.
– Никто не обязан стирать ваши тряпки, мы вам не рабы! – вдруг выдала моя сестрица Ната к ужасу родителей. – У вас есть своя прачечная!..
Курт, покраснев до самых ушей, истерически нащупывал на поясе наган:
– Ах ты, комсомолка!
– Наточка, молчи! – крикнула мама, кидаясь к ней, чтобы заслонить.
Папа рванулся к маме, а я от страха заорала, как ненормальная.
Проснулась Лялька и тоже с перепугу заплакала.
Спасибо коротышке Гансу и молчуну Петеру. Они торопливо сбежали вниз и сердито заговорили с Куртом, тесня его с двух сторон к лестнице. Фриц молча сапогом собирал в кучу грязное белье, потом положил сверху кусок мыла и ушел не оглядываясь.
Через три дня Фриц поставил на кухне желтое ведро с остатками абрикосового повидла на стенках и сказал примирительно:
– Мыть.
Мама наскребла целую литровую банку повидла. Это был настоящий праздник в нашем скудном меню, полностью лишенном сладкого...