Глава шестая
Воронка, даже если в ней тепло и сухо, – все же не родная щель в собственном дворе. Ночью было страшно: темнота словно прижимала к земле и начинала звучать недобро. Жалобный детский плач, грубый смех, немецкая бравая песенка с патефона, для наших ушей какая-то нерадостная, потому что чужая, чей-то шепот – кольцом, как вокруг горла... Вот кто-то кого-то бессловесного ругает – и вдруг тяжелые шаги, все ближе и ближе – до жути в сердце. Попробуй тут засни! А потом начинается похуже: нарастающий издалека гул бомбардировщиков, и люди в панике бегут к домам, где и без них негде ступить. Паника заражает, но мы остаемся на месте, потому что боимся: а если папа вернется, где он нас найдет?
Самолеты летят мимо, к мосту, где работает наш папа, и мама шепчет:
– Господи, боже мой, пронеси несчастье...
Я не знаю, кто такой «господи боже мой» – в доме нашем нет верующих, тем более – иконок, но слова эти взрослые обожают, и я кукле своей столько раз говорила:
– Господи боже мой, какая ты шкода!
И вот сейчас я вдруг соображаю, что это мама просит какого-то «господи боже мой» за нашего папочку, а потому повторяю за нею шепотом эти слова.
– Надо уходить отсюда, – говорит Ната, когда самолеты отгудели. – К дедушке Пете. Папа найдет нас там, он догадается, где мы.
– Это неудобно, нас слишком много. Вдруг свалиться на голову человеку. У того же своя семья. Надо его предупредить, разрешения спросить, а как это сделать?
Мои родители не любят навязываться никому, они слишком деликатны, а потому Ната с мамой еще долго строят планы, как чтобы – не как снег на голову...
Тетя Галя угрюмо молчит, она поняла, что имела мама в виду – «слишком много».
Все решил очередной налет. Нату с тетей Галей решили послать в разведку. Задача: узнать, как охраняется насыпь, можно ли проскользнуть по другую ее сторону, а потом, если замысел удастся, добраться до маминого дяди «за разрешением».
Ушли они на рассвете, а вернулись только к вечеру следующего дня, и все это время мама страшно нервничала, плакала, но мы ей не давали сосредоточиться на этом занятии – четверо детей требовали заботы.
Разведчики принесли радостную весть: насыпь хоть и охраняется, но проскочить можно, если подловить момент, дядя Петя страшно рад, что мы живы, и ждет нас.
– На их улице немцы не стоят, а погреб замечательный у дедушки Пети, все поместятся.
Затея проскочить насыпь незаметными с такой оравой детей оказалась безумной. Мы засели под насыпью со всем своим скарбом, выжидая броска через полотно, но часовые несли свою вахту добросовестно.
Мы так и не поняли замысла немцев – держать народ именно на этом пятачке поселка, не пуская внутрь. На каждого очередного лазутчика приходился выстрел в воздух и крик часовых. Но внезапный налет нашей славной эскадрильи вызвал общую панику – часовые попадали на землю, а мы перескочили насыпь под настоящим огнем.
Эту бомбежку мне не забыть до смерти. В смерче гравия и щебенки, под свист снарядов, густо посыпающих железнодорожное полотно, все покатились вниз в беспорядке, но я, мама и Лялька застряли наверху, и в это время мощный взрыв раздался рядом с нами. Бывает же чудо! Нас спасла ...подушка, которой мама закрылась сверху, всем телом подмяв нас под себя.
Через полчаса после пережитого ужаса мама сидела под насыпью (слава Богу, с той стороны), одной рукой прижимая нас с сестренкой к себе, а другой – вцепившись в подушку, изрешеченную осколками. Она беззвучно плакала, уставясь на израненную нашу спасительницу, из многочисленных дыр которой лезли пух и перья. Того, что поймала подушка, хватило бы на десятерых, так густо она была начинена мелкими осколками.
Сидеть в просторном дедушкином погребе, после всех этих щелей и воронок, было даже весело. Ребятишек тут собралось много – со всей улицы. Дядя Петя оправдал свою репутацию доброго человека. К нему сбежались все, у кого не было такого надежного убежища. Даже гул самолетов сюда долетал еле-еле. Отравляла радость только тревога за папу. Мир взрослых оказался мне ближе, чем детский. Я отстраненно наблюдала малышей, смеющихся бесстыдно на горшках, болтающих ерунду и дерущихся за единственную игрушку.
Однажды вечером вернулся папа – похудевший, оборванный, заросший и без очков. Увидев маму, он вдруг разрыдался и кинулся ее обнимать.
– Шурочка, – захлебывался он слезами, словно не замечая нас, детей, – ты жива?! А меня ведь отпустили... тебя похоронить!
Оказывается, когда немцы вели своих временно плененных рабочих мимо нашего дома, папа, потерявший очки во время налета, а потому полуслепой, увидел лежащую возле калитку убитую женщину. Он был убежден, что это наша мама, он просил его отпустить или хотя бы поглядеть, но его не пустили, загнав в строй прикладами. Целый день он оплакивал маму и нас, неизвестно где обретавшихся, а вечером, на обратном пути, ему повезло на более сговорчивого конвойного. Тот отпустил папу на одну ночь под честное слово. Женщину уже убрали, и папа добрался до дяди Пети – узнать о нашей судьбе. И какое же это было счастье – увидеть нас всех живыми!
– Не понимаю, – удивлялась мама, – как ты мог меня с кем-то спутать, если на той женщине было красное пальто, а у меня коричневое и старое! Сроду у меня не было красного! Вечно вы, мужчины, не замечаете, во что мы одеты!
... А через две недели мы вернулись в свой дом, так как оцепление с улицы сняли.. Бомбежки прекратились, немцы навели через Днепр понтонный мост, а главный ремонтировали. Почему взрослые не радовались тишине, было трудно понять. И почему они с надеждой поглядывали на ясные небеса, словно ждали чего-то, тоже было не понять. А значило это одно: фронт откатился, наши далеко, а немцы – надолго. Теперь они будут расхаживать по нашей улице, саду, земле, по нашему берегу всегда, по-хозяйски смеяться, играть на губной гармошке, пугая маму своим появлением на нашей территории.
– Наточка, умоляю, не выходи из дома! – просила мама.
Во дворе бани теперь всегда толпились немцы. Иногда они забредали в наш сад – попить воды. И хотя пока не проявляли агрессивности, даже благодарили – «Битте, битте!», и даже трепали по щечке Ляльку, страх за папу и Нату не отпускал мою маму.
А моя персона внимания к себе и вовсе не привлекала, и это позволяло мне рассматривать «гостей» в упор. Это были какие-то не такие люди, со своим запахом, выражением лиц, жестами, смехом. Слово враг я пока не знала, но понятие уже поселилось во мне, вызывая смесь страха и активного неприятия, нелюбви.
Почему-то через наш двор немцы ходили на берег часто. Вода в Днепре днем еще была теплой, и солдаты шумно плескались в ней. В такие минуты двор оглашался чужой громкой речью и все тем же громким смехом – взрывами, словно кто-то давал команду смеяться и также резко обрывать смех. Мы старались не выходить из дому.
Тетя Галя осталась в семье своей подруги, а потом следы ее затерялись. С нами она не захотела возвращаться, так как боялась, что немцы узнают про ее мужа-офицера. Почему-то Шоссейная улице просто кишела солдатами, в глубине поселка их было поменьше. Папа убивался по своей сестричке, обвиняя маму в ее неласковости к Галочке (иначе он ее не называл).
– Что бы Вася сказал, будь он жив, если бы узнал, что я сестру родную не доглядел! – повторял он без конца.
Папин старший брат, дядя Вася, был на тридцать с лишним лет старше Симы и Гали! и служил до революции бухгалтером на железной дороге. Когда родители в селе умерли, он взял к себе в город самых младших и растил, как своих детей. Это он «завещал» папе Галю. В семье моего покойного деда (по отцу) было тринадцать детей, но к началу войны осталось шестеро.
– Твой брат себе жизнь испортил и тебе хотел искалечить... Это же надо такое завещать – не жениться и посвятить жизнь сестре! Сам бирюком прожил, дундуком, женоненавистником, и тебя хотел...
– Хватит! – обрывал ее папа, для которого старший брат был образцом ума и честности.
Впрочем, этот образец ума так и не простил своему брату Евсевию (Симой назвала папу мама, которой не нравилось странное имя Евсевий) женитьбы. В знак протеста он не захотел знакомиться с нашей семьей и поддерживать связь. Мы ничего не знали о его гибели во время первой бомбежки Днепропетровска, И, конечно, папу терзали мысли о «потерянном» брате.
Когда я выросла, образ дяди Васи стал для меня воплощением жестокости. Он, оказывается, драл папу и Галю немилосердно, розгами и ремнем, каждую субботу – не за шалости или проступки, а из профилактики! Папа считал, что брат делал правильно, воспитывая таким образом дисциплинированность, послушание и прочие полезные качества. Но я-то, выросши, поняла, откуда у отца эта робость перед начальством, это почтение к вышестоящим, эта стоическая жертвенность во имя каких-то «высоких идей» – за счет ущемления интересов своих и близких. И откуда эта нечеловеческая терпеливость там, где надо протестовать... Мама часто говорила фразу, мне не совсем понятную в детстве:
– Ты вечно держишь дулю в кармане.
Папа многим возмущался, но я не помню каких-то решительных действий во имя восстановления справедливости, если требовалось его вмешательство... Так что «спасибо» дяде Васе за его «воспитание»...
Пожалуй, еще одним признаком того, что мы начинаем привыкать к новому положению, были возобновившиеся ссоры родителей. В минуты опасности они забывали о взаимных мелких (а, может, и не таких уж и мелких?) обидах, но едва воцарялось затишье, как мама находила повод для обид, а папа – для недовольства мамиными порядками. Какое-то время после взаимных упреков на повышенных тонах мама плакала, а папа дулся. Какими они были разными! И как они самоотверженно любили своих детей! Представить их разведенными было невозможно...