[А.О.]
14 февраля 1921 г.
В пятницу на службу ко мне явился Миш: -- Я по экстренному делу. В половине второго у Исаакия панихида по Пушкину, и я пришел за Вами.
Раз-два. И я прямо из хаоса петроснабских дел попадаю в высокую тишину Исаакиевского собора. Идея панихиды принадлежит Мандельштаму. Он бродит под колоннами, выпятив колесом узенькую грудь, уморительно-торжественный. Тут же невыспавшийся, измученный Ходасевич с женой. Невероятно грязная, как всегда, Павлович. Еще кто-то незнакомый.
Служит древний, древний батюшка, и диким басом поет псаломщик. Хорошо, что я тут. Ведь я не только именем Божиим крещена, но и именем Пушкина.
И опять я в Петроснабе и кувырком лечу на заседание тарифно-расценочной комиссии.
Вечером предстоит торжественное чествование памяти Пушкина в Доме Литераторов. Днем я зашла туда за билетом и при выходе нос с носом столкнулась с Maîtr'ом.
Вечером мы рядышком сидим на чествовании. За большим столом на эстраде что-то говорит старый орангутанг Кони. Maître рассказывает мне на ухо то, что было до меня: вот этот, между Кони и Анной Ахматовой.
-- Анной Ахматовой? -- Я уже не слушаю, а жадно смотрю. Черная густая низкая челка, широкое, немного цыганское лицо, черное платье с высоким воротником и пестрый платок на плечах. Я придвинулась к окну, чтоб лучше видеть.
Странно, почему он не хотел ее любить? А меня... Захотел? Или тут хочешь не хочешь -- ничего не поделаешь? Что со мной-то было бы, если бы он любил ее? -- И смотрю, смотрю.
Теперь читает стихи Кузмин, с зализанными височками, кокетливо опираясь ручкой о кафедру. Теперь говорит Блок, такой славный в белом свитере, я все это слышу, великолепно слышу, но вижу только черную челку да широкий овал подбородка.
Вот она чему-то улыбнулась. Лицо стало наивное, детское какое-то, милое ужасно.
Как же это так он ее не любил? Разве можно сравнить ее со мной? Она такая "настоящая" и, конечно, лучше меня, гораздо.
Перерыв. Мы все в битком набитой комнатке, где выставка. Одоевцева картавит:
-- Вам нравится Анна Ахматова?
Та только что прошла мимо. И я теперь совсем хорошо разглядела нос с горбинкой и светлые, пустые и грустные глаза. Знаю, отчего они -- пустые!
-- Очень,-- отвечаю Одоевцевой. -- У нее чудесное лицо!
-- Да, милое, только совсем простое, я думала, гораздо лучше,-- дергает плечиком Одоевцева.
-- Она прежде была очень хороша,-- шепелявит Георгий Иванов.
А она разговаривает с Maîtr'ом. Я рассеянно толкую о чем-то с Гумом, а где-то в глубине думаю о Мише и о ней. И кажется мне, что они оба из какой-то страшной и высокой жизни, а я только чуть-чуть, носочком сапога ступила на этот порог и оттуда с порога со страхом Божиим смотрю на них, но знаю, что войду. (Это знает и Миш, оттого и любит, в кредит.)
На самом деле я стою к ним спиной и вижу только Гума, облаченного во фрак.
Как-то ужасно странно, что Maître садится на второе отделение опять со мной, на те же места.
-- Вы первый раз видели Анну Ахматову?
-- Да. У нее очень хорошее лицо -- и цыганское, и детское, и грустное,-- резюмирую я свои впечатления.
-- Да. Лицо у нее невеселое. Бриан поет татьянинское письмо:
Быть может, это все пустое,
Обман неопытной души...
А суждено совсем иное.
Кончено.
Все остаются на заседание по поводу того, что в заграничной печати Чуковского обозвали "большевицким агентом", а я иду одна бесконечный путь с Бассейной до Египетского моста.
Сочиняю стихи, думаю о том, что Миш меня слегка подзабыл, хотя мы и часто виделись эти дни, о том, что еще шесть недель до настоящего солнца, о том, что Одоевцева похожа на куничку.
Усевшись за ужин, чувствую, что устала смертельно, клюю носом в тарелку и молча слушаю восклицания Джона:
-- На что ты похожа! Довести себя до белокровия очень легко! Так же нельзя!
В субботу, после 100-летнего перерыва явился Миш /.../ Думаю: зачем, зачем ты меня не подождал? Именины его брата, и ему надо позвонить. Мы идем к телефону и перед кухонной дверью сталкиваемся с Леонидом Николаевичем. Он шарахается каким-то крысиным движением к двери. Ненавидит Миша! Не хочет здороваться.
А тот -- большой, спокойный, приветливый:
-- Здравствуйте, Л. H.!
-- Простите, я вас не узнал!
Дрожат бледные пальцы, перекладывая какие-то коробки на левую руку, не смотрит в лицо и весь зеленый, несчастный. И Миш прошел к телефону.
-- Л.Н., когда я буду знаменитой, я напишу Вам три поэмы,-- он мне дал три пера -- за каждое перо по поэме.
В 12 Миш уходит и не чует, что так близко прошло ненавидящее сердце.