20 февраля 1921 г.
Я пришла во вторник из Студии -- морозная, сонная и счастливая. Мама приветствовала меня: -- Ну, можно записываться в эшелон. Пришло письмо от тети Люды и все бумаги.
-- Что ж, едем,-- сдержанно ответила я.
После ужина уселась читать "Четки". Это на меня действует охлаждающе. Начинаешь себя чувствовать каким-то "бисом" и совсем ненужным при этом в "метрическом" плане жизни.
В постели повторяю свою строчку:
-- И будет снова чист твой путь!
Но звучит неубедительно. Мама окрылена перспективой отъезда. В среду было заседание "Цеха", на этот раз в Доме Литераторов на Бассейной.
В Цехе застала только Maîtr'a с повышенной температурой. Мы уселись наверху. Я сперва хотела ничего ему не говорить о нашем теперь совершенно вероятном отъезде, но через пять минут эта мучительная новость выскочила сама собой. Мы вполголоса разговаривали об этом страшном. Я несколько раз стискивала зубы, чтобы не разреветься.
Потом пришли наши все. Пошли домой вместе с Мишем. Вышли в лунный снежный сад. Говорили все о том же. Он проводил меня до Сенной.
В четверг после занятий у Миша мы все остались на лекцию Пяста "Новые побеги". У меня было висельное настроение, поэтому я, как всегда в таких случаях, старалась отвлечься чем-нибудь внешним. Честно переводила Centauress'у. A потом внимательно слушала ахинею Пяста. Когда он кончил, был объявлен диспут, причем никто не хотел председательствовать.
Выступил некий Чекин из публики. И очень остроумно и зло ругал все те "молодые побеги" в лице Оцупа, Ауслендера-Нельдихена, Одоевцевой и др., которым Пяст только что пел дифирамбы.
Особенно он взъелся на Ауслендера, который сидел тут же в публике, сделав себе мантию из шубы и картинно уронив на руку подстриженную в скобку голову.
-- Современная поэзия напоминает "Жалобную книгу" Чехова. Чего в ней только нет, а кончается она так: "Хоть ты и Иванов 7-й, а дурак". А здесь хочется сказать: "Хоть ты Ауслендер 2-й, но... не поэт".
Остановка была более чем многозначительна, а смысл более чем прозрачен. Но Ауслендер сидел счастливый, что о нем столько говорят, и сразу не понял, в чем дело.
Свистнул Георгий Иванов, кто-то крикнул "Долой!". Тогда он вскочил и, длинный, стройный, метнулся через зал на эстраду.
-- Я вас лишаю слова,-- завопил он оттуда, ударяя кулаком по столу,-- и соглашаюсь быть председателем.
Поднялся невообразимый шум. Мандельштам разгоряченно кричал:
-- Как член Дома Искусств я не позволю оскорблять поэта в его стенах.
Г.Иванов барабанил по сиденью стула. Из публики кричали, что не хотят Нельдихена председателем. Одним словом, становилось весело. Наконец кое-как воцарилась тишина, и Мандельштам (он же Златозуб) занял председательское место, сохранив полное душевное равновесие. И на горизонте появился Г.Иванов. Он говорил весьма нескладно, а когда сделал вывод, что все, сказанное Пястом, нелепо, из публики закричали, что это тоже оскорбление.
Мандельштам выскочил, как чертик из коробочки.
-- Г.Иванов говорит не о Пясте, а о его суждениях, а вы, несмотря на свой почтенный возраст (адресат -- некто из публики немолодых лет), рассуждаете как гимназист.
Публика стала требовать председателя не из числа поэтов, и низверженный Златозуб слетел с эстрады. На его место сел некто с каракулевой шалью, а Г.Иванова сменил Рождественский с завязанными зубами, который мило, молодо и напрасно отказывался от мнения Пяста, что он "превзойдет Мандельштама".
Публика требовала слова для Чекина. Нельдихен зачем-то появился на эстраде и провозгласил:
-- У меня есть строчка о том, что я безгрешен и незлобив. Так вот, я не сержусь на этого человечка.
Поднялся шум, и "каракулевая шаль" благоразумно закрыл собрание.
Мы вышли на улицу, Maîtr'ик, Макс и Рая. Maîtr'ику надо было к Ходасевичу, но кончилось тем, что, благополучно отделавшись от наших спутников, мы пошли вместе {Вырезана треть листа.}.
/.../ Повеяло каменным утесом -- из-под копыт Петра. Он сильнее своей любви. В ту ночь видела сон: Миш читал мне новые стихи, а я стояла за его спиной и смотрела не в тетрадку, а на часы, как маленькая жестокая секундная стрелка делала коротенький отчетливый взмах, как будто фехтовала с жизнью. Pi в этот момент я совершенно ясно увидела, что в будущем моем -- Миша нет! И проснулось сумасшедшее желание открыть стекло и пальцами задержать стрелку. И было так странно сознавать свое бессилие перед судьбой. Вот он сейчас здесь со мной. И не будет! Вспомнились его строчки:
И тот другой напев далекий,
Иная тайная гроза,
Когда мы взглянем в миг жестокий
Друг другу в темные глаза.
Он: "Бросить кого-нибудь сейчас -- значит обречь на голодную смерть! Я не могу делать, что хочу, а то, что должен". Рубить гордиев узел и уезжать!
...К обеду был один борщ. Вместо второго и третьего читала маме и Джону "Горящие здания" Бальмонта.
-- Господа, ведь если я захочу, признавайтесь, мы уедем с 5-м эшелоном, 20 марта.
Мама начинала о каких-то материальных невзгодах, я читала:
-- В старинном замке Джек Вальмар.
Наконец мама совершенно неожиданно расплакалась.
Есть два выхода. И тот, который от него,-- счастье! И тот, который от меня,-- горе! Он сказал о себе: -- Я рыба. Нет! Даже рыба выскакивает из воды на солнечный луч и совершает в воздухе кукербаль!