|
|
Снова погожее утро. Только теперь на синем небе черная решетка. Окно без стекол, иногда сочится прохладой. Жандармы сидят вдоль камеры, подобрав ноги. Посередине узкий проход. Они без погон, но я слышу – величают друг друга капитаном, обер-лейтенантом, вахмистром… Один, рыжеватый, быстроглазый, пытается со мной разговаривать на ломаном польском: «Пан кто есть, капитан… поручник?» Мне противно смотреть на жандармские коричневые нашивки на рукавах и воротниках кителей, угрюмо матерюсь в ответ. Он поясняет своим: «Не хочет разговаривать с нами. И у них есть чувство чести», – и снова продолжает спрашивать: «Цо, война есть конец?» Я огрызаюсь: «Гитлер капут и вся Германия капут» и т.д. Жандармы обсуждают свою судьбу. Наперебой доказывают друг другу, что ничего дурного не делали, только приказы выполняли – ведь и русские выполняют приказы. Кто-то ругает Гитлера, называя его «дер Адольф», кто-то из рядовых возражает: «Фюрер хотел как лучше, а все напакостили „бонзы“ и „генералы“. Прощелкал замок – «выходи оправляться». Двое часовых выводят нас во двор. В углу, рядом с кучей разбитых ящиков и бумажного мусора, вырыт ровик – уборная. Заявляю, что не пойду вместе с немцами. Молодые солдаты-часовые смеются: «А, это ты ночью орал, ну иди в другой угол». Возвращаемся в камеру. После нескольких минут, проведенных во дворе, здесь мрачно и душно, а когда проснулся, было так светло, даже свежо в углу под окном. Приносят хлеб и кипяток в латунных консервных банках из-под немецкой тушенки. Отказываюсь принимать: «Я объявил голодовку». Ребята недовольны: «А ты бы, дядя, лучше нам отдал, мы здесь уже третий день, знаешь, как жрать охота». Снова открывается дверь, новый дежурный проводит поверку – подсчитывает арестантов. Старшина громко, суетливо и бестолково распоряжается, немцы его не понимают, он хочет, чтобы они построились по два. Я опять заявляю протест. Старшина отмахивается: «Вы же видите – поверка, потом разберемся». Он груб, но не злобно, а равнодушно и озабоченно – занят своими делами. Потом он возвращается, приказывает сдать одежду в дезинфекцию, «в прожарку». Он орет на жандармов, и чтоб пояснить, что именно ему нужно, начинает стаскивать с одного китель. Тот бледнеет, дрожит, испуганно скулит. Наконец, с помощью рыжего говоруна ему удается объясниться. Я отказываюсь раздеваться и остаюсь в шинели и шапке один среди голых, зябко жмущихся людей. На мгновение это уже не тюрьма, а предбанник. Тощие мальчишки гогочут, глядя на толстяка с обвислым брюхом и женской грудью. Наконец приходит начальник тюрьмы, старший лейтенант в новеньких золотых погонах. Чернявый, остролицый, он все время хмурится, очень старательно, даже лоб морщит, должно быть, чтобы казаться старше и значительней. – Вы что разоряетесь? Здесь тюрьма, не к теще на блины пришли. (Почему-то именно тещины блины полагают основным антитезисом к тюрьме, казарме, передовой. Но на фронте все такие поговорки разве что смешили, а в тюрьме обретали неожиданную и всегда недобрую значительность.) Начинаю толковать ему, что я офицер, четвертый год на войне и не хочу сидеть вместе с немцами. – У меня тут все равны, все заключенные, не могу делать различий, здесь полевая тюрьма. Стараюсь говорить спокойно, даже заискивающе – внутри тошнотный холод, ужас: а что, если придется еще сколько-то дней и ночей быть вместе с жандармами… Начальник отвечает все более решительно и высокомерно. Тогда я внезапно начинаю кричать и непроизвольно кричу с актерским придыханием, этаким каратыгинским, патетическим басом: – Послушайте, старший лейтенант, если вы уважаете мундир, который носите, ваши офицерские погоны, вы не можете этого допустить. Ведь на мне тот же мундир, что и на вас. Я не осужден, не разжалован, я офицер той же армии, что и вы. Как вы смеете осквернять честь нашей армии, помещая меня к фашистским жандармам… Орал я недолго, но сам себя до того растрогал, что, кажется, готов был разреветься. Однако и начальника проняло. Он смотрел на меня удивленно, внимательно, даже с некоторым уважением. И так же решительно, как только что отказывал, распорядился: – Отведите его в восьмую. Имейте в виду: это лучшая камера. Но там всякие сидят. Особых помещений у меня нет. Поймите, здесь полевая походная фронтовая тюрьма. – Он говорил под конец почти извиняющимся тоном. – Забирайте свой хлеб и идите наверх. Мы что – мы тоже солдаты, выполняем приказы. А что, как – уже следствие разберется. Вас посадили, мы охраняем… Уходя, я испытал искреннюю симпатию к сговорчивому начальнику тюрьмы, но внезапно подумал, как похожи его рассуждения на те, которые я только что слышал от немецких жандармов. |











Свободное копирование