Может показаться фантастически нелепым такой факт, что в конце 50-х годов, когда "Современник", казалось, всецело владел русскою мыслью, в столичном университете существовал кружок студентов, которые принципиально не читали "Современника", с высокомерным презрением смотря с высоты своих ученых пьедесталов и на Чернышевского, и на Добролюбова, как на легкомысленных щелкоперов, на ложных гаеров свистопляски.
А между тем это было так: читать "Современник" казалось нам столь же зазорным, как какие-либо скабрезные бульварные французские романы...
И, однако, мы не были крепостниками, реакционерами и обскурантами вроде нынешних "свобододействующих". Ни в малейшей степени.
Мы были либералы и сочувственно относились к ожидаемым реформам. Что касается лично меня, то я был даже революционером. Я не признавался в этом друзьям, уверенный, что при своей ученой солидности они осудят во мне легкомысленного сумасброда и не преминут задать мне чувствительную головомойку. Тем не менее я питал в душе самые мятежные чувства, читал Руссо и "Колокол" и никогда не забуду, какое ошеломляющее впечатление получил от романа Диккенса "Два города", печатавшегося в то время в "Русском Вестнике".
Жадно прислушивался я к разговорам среди народа, ловя признаки нарастающего озлобления масс, и с жутким чувством затаенной радости, смешанной со страхом, ждал, когда наконец народ поднимется. Грохот отдаленной городской езды, доносившийся из-за Невы, рисовался в моем воображении именно тем грозным гулом несметной толпы, который производит столь сильный эффект в романе Диккенса.
На знаменитом диспуте Костомарова с Погодиным, привлекшим чуть не весь Петербург в актовую залу университета, я, конечно, не преминул присутствовать, и хотя для меня было совсем безразлично, откуда вышла наша первая династия: из Швеции или из Пруссии, тем не менее я неистово аплодировал речам Костомарова и шикал после каждой реплики Погодина.
Не преминул я принять участие и в воскресных школах, которые в 1859 году открылись в разных частях города и в которые валом повалила интеллигентная публика просвещать низшую братию и сближаться с нею. Никакими, впрочем, пропагандами в школе, в которую я ходил, я не занимался, да и трудно было, так как школы были так плохо организованы, и такой царил в них хаос, что каждое воскресенье у меня оказывался новый состав учеников, и мне приходилось каждый раз иметь дело с дву-мя-тремя первыми буквами...
Тем не менее школы эти постигла, как известно, печальная участь. В двух-трех ничтожных попытках политической пропаганды правительство не замедлило увидеть грозную опасность и поспешило закрыть школы, оставшись верным своему исконному призванию "тащить и не пущать"28.
К большинству профессоров мы относились крайне критически; некоторыми просто пренебрегали. Характеристики Писарева являются отголосками общих суждений о профессорах, какие существовали в нашем кружке.
О каких-либо прислуживаниях и прилаживаниях к начальству не могло быть и речи. Напротив того, наши отношения к нему были независимо-бравурные. Я уже говорил, какой скандал мы устроили на экзамене Фишера. С Астафьевым поступили еще лучше: перед экзаменом мы явились к нему всем курсом, в числе восьми человек, и заявили, что записок по его предмету ни у кого из нас не имеется, поэтому не соблаговолит ли он разрешить нам готовиться по Смарагдову. И Астафьев оказался вдруг столь добр и снисходителен, что снабдил нас своими собственными записками.
Нужно заметить при этом, что по большей части мы готовились к экзаменам все вместе: один читал, прочие слушали й составляли конспекты. Все это сопровождалось беспощадною критикою профессорских взглядов, остротами и беспрестанными взрывами молодого хохота. Кончалось же каждое такое собрание неминуемою попойкою...