Еженощные трехмесячные допросы настолько изнурили и так отвратили от жизни, что если я чего-то еще хотела, то одного: спать! Это была последняя степень измученности. Только в таинственной тьме сна из расщелин каких-то вековых пород била живая вода. Но сон рвал резкий, скребущий звук. Кто-то насильно отрывал от источника, на чем-то настаивал, тупо бил и бил по голове: «Петкевич! Петкевич!»
Резкий звук был не чем иным, как фамилией, которую я давно уже воспринимала как что-то полусобственное.
Надо было снова превратиться в нечто материальное, руками и ногами, встать, всунуть рассыпанную во сне по всем временам и ипостасям безымянную, расформировавшуюся энергию в то, что именуется «Петкевич», и переправляться в этом нежеланном биографическом обозначении по этажам вверх на допрос. Но если нет сил? Никаких! То как? Каждую ночь доходишь и садишься на стул несобранная, к каждый раз тебя доводят до еще большего опустошения.
В кабинете за письменным столом следователя в этот раз сидел человек в штатском. Следователь стоял за его спиной, опершись о подоконник. А я? Бессмысленно и вяло зафиксировала присутствие обещанного «одного человека». Это ничего не меняло. Я хотела спать! Даже здесь, на стуле. Упасть на пол, но только спать.
Нудным голосом «один человек», как в первый день ареста, спрашивал: имя, фамилия, где, что? Как будто все началось сначала.
— Вы говорили, что в тридцать седьмом году пытали заключенных? — крепнул его голос.
— Говорила!
— Что немецкая армия, не в пример нашей, хорошо оснащена?
— Говорила!
— Что хотите прихода Гитлера?
— Говорила!
Мало-помалу в голове становилось все четче, яснее. Наконец-то я сама себя выпускала на волю да еще и при аудитории. Видела, как следователь за спиной человека в штатском хватался за голову, делал мне знаки остановиться, образумиться. Но нет! Паника следователя, выражаемая в пластике, только подхлестывала меня.
— Да! — отвечала я на все. — Говорила! Да! Да! Пусть все расшибается вдребезги. Существеннее и отраднее было чувствовать, что еще есть чему расшибаться! Хотя бы во имя этого только!
Я лихо, «с ветерком» катилась с горы все в тех же санях, с которых соскочила, чтобы стать счастливой в городе Фрунзе. И в первый раз в этих стенах мне было хорошо от ощущения вдруг пришедшей свободы, напоившей чувством жизни.
— Уведите! — приказал «один человек» в штатском.
На следующий день следователь сказал: «То был прокурор». И я, дескать, погубила собственными руками, своим упрямым характером все-все на свете, с таким трудом «организованное».
Но я иным провидением знала, что и так все погублено, ничего я к тому не прибавила, не убавила, а за то, что я уже не ванька-встанька, меня быстро увели, и я провалилась в сон; где не было ни допросов, ни людей, ни меня самой.
Как немое кино вспоминала я потом жестикуляцию и мимические экзерсисы следователя за спиной его соратника и как это все не имело ко мне ни-ка-ко-го отношения.