У Полины и Веры Николаевны следствие подошло к концу. Оставалось подписать «дело». Затем предстояло пережить суд! После приговора переводили в городскую тюрьму. Оттуда — на этап и в лагерь.
О городской тюрьме рассказывали все, кто что о ней ведал: в камерах уйма народа, уголовники и политические вместе, мат, бьют, насильничают, проигрывают в карты человеческие жизни.
При мысли о грядущем я цепенела. Робко пытала Веру Николаевну:
— Может, мы и в городской тюрьме попадем в одну камеру?
— Нет, моя Тамара, — стояла на своем Вера Николаевна, — меня должны освободить. Им нечего предъявить мне в обвинение.
Продолжая верить в свое «отвоюю», она волновалась только за мать. На суде они должны были встретиться.
Я стеснялась признаться, как дорожу возникшей с нею дружбой. Она не была сентиментальной. Но, прощаясь, мы обе заплакали. Ведь расставались, как видно, навсегда.
Вера Николаевна обещала, выйдя на волю, разыскать мою сестренку Валечку, уж во всяком случае написать ей обо мне. Говорила, что непременно навестит Барбару Ионовну, потому что была, как она говорила, «лично задета» отказом свекрови от меня.
— Держитесь, Тамара! Я вас никогда не забуду! — были ее последние слова.
Месяцы допросов показали, как глубоко государство изучило не столько, правда, «контрреволюционную», сколько мою личную жизнь. Теперь, когда следователь при допросах стал добавлять: «Суд оправдает вас, но надо, чтобы вы слушались меня», я снова насторожилась, а он продолжил:
— Ольга Кружко из вашей камеры ушла на свободу?
Вопрос молниеносно достроил прежнее обращение ко мне: «Приготовьтесь к разговору с одним человеком». Все витиеватости и намеки были объяснены.
Поистине, с романтическими «бреднями» надо было расставаться. Значит, тосковавшая по своему уютному дому Олечка Кружко ушла на свободу «осведомителем».
Мое дело следователь мыслил закончить таким же образом.
Обуявший меня ранее страх возрос, как если бы предрекли смерч из грязи и мерзости.