|
|
Но это было потом, а пока мы располагаемся на соломе и Финик вступает в деловой разговор с соседкой, сохранившей и в Италии явный отпечаток то ли Киевщины, то ли Черниговщины. — А дальше отсюда как едут? — спрашивает она. — Не звесно. Третий день сидим. Утром майор приезжал, обещался завтра отвезти. — Какой майор? — Наш, советский, русский… Финика подбрасывает вверх, как-будто под соломой взорвался фугас. — Советский?! И вы едете? — Ну, а как же? Как же не ехать-то? Рядом со мной в образах этих двух женщин сталкиваются два мира. И, как им полагается, не понимают друг друга. Финик поворачивается ко мне. В ее глазах не протест, не ужас, но безмерное удивление. — Она… едет? Возвращается?! — Милый Финик, — отвечаю я. — Ваш голубой диван повис между небом и землей на стене ростовской развалки. Бабушкина севрская ваза, о которой вы так трогательно вспоминаете, разбита вдребезги, и осколки похоронены где-то в мусоре, а у нее в какой-нибудь Диканьке или Копаньке, вероятно, цела еще бабкина перина… и свиное корыто стоит на прежнем месте. Ее путь лежит туда, и только туда. Еще куда же? — А наш? — Черт его знает! Но лежит куда-то и двигаться по нему надо без задержек. Визит советского майора мне не совсем приятен. Идемте опять на разведку. Но гонять по учреждениям уже поздно. Вечереет. От входа в наш двор несутся крики. Идем узнать их причину. Два партизана во всех регалиях, начиная от красных галстухов и кончая патронными лентами, и какая то под-стать им девица расклеивают на стенах кино целый ряд портретов Сталина. — Здравствуйте, товарищ папаша, — кланяется им наш ставропольский турок армянского происхождения, давно не видались. Пополнели вы маленько за это время. Только мне совсем эта встреча с родителем не нравится, — поворачивается он к нам. Мы с Фиником тоже не испытываем особой радости от лицезрения столь знакомой самодовольно тупой физиономии. Но вокруг нас восторженно орут по-итальянски, на каких-то славянских языках и даже по-русски. — Ну, крик этих красных обезьян я понимаю, — говорит Финик, — но чего русские орут… ведь они-то знают… — Заорешь, милая моя дамочка, когда припекать начнет, — отвечает ей армянин. — А мы как будто уже на сковородке… В толпе у портретов затягивают «Катюшу». Она стала теперь международной. — И запоешь, — пессимистически резюмирует он, — еще не то запоешь. На соломе, рядом с нашим лежбищем, идет ожесточенный спор. Усатая жилетка дискуссирует со своей супругой. Вопрос, по существу, тот же, что у входа, но поставлен острее и определеннее. — Записываться тотчас, когда майор приедет, и пробиваться в первую партию, — убеждает жилетка. — Поверь мне, первым будет особая встреча. Я уже знаю. Всегда так. — Что хочешь, не могу! Как подумаю, что опять в эту жизнь, — сердце обрывается! А здесь что делать? — В прачки пойду… — Все равно заберут. Из дальнейшего хода дискуссии выясняется все прошлое наших соседей. Он — провинциальный советский правозаступник и, кроме того, охотник, знаток собачьих статей. Числился кинологом «Динамо», имея, крепкие связи с чекистами — охотниками. Кругом блат! Чем не житуха? Она из «бывших», и воспоминания о досоветской жизни в ней не угасли. Запад пробудил их с новой силой. Вернуться к очередям, к квартирной склоке, в чад примусов — нет сил. Пусть будет, что будет! Только не туда! Что угодно, но здесь! Но и возможность самого мизерного «здесь» для нас крайне проблематична. — Я чувствую себя в мышеловке, — шепчет жене Финик, — вот-вот крышка — хлоп! Тогда что? — Будем прогрызать крышку, — возможно бодрее отвечаю я, но сам чувствую, что вру и им и себе. — Тогда что? Этого я еще не вижу, но готовую прихлопнуть нас крышку ощущаю всем существом. |











Свободное копирование