05.07.1881 Поповка, Тульская, Россия
Брат Алексей служил мировым судьей в Алексине и должен был два раза в неделю ездить из Поповки в город. Ездил он на беговых дрожках и захотел заменить обычную нашу упряжку немецкой, шорной. Старшие братья вообще нахватались заграничного духа, нам совершенно чуждого, и на все наше наводили критику, которая нас раздражала. Устроил он себе хомут без гужей, долго возился и смело и торжественно поехал на своем пегаше в полурусской, в полунемецкой запряжке. Принцип был выполнен, дуги не было, но вся картина получилась как-то неуклюжая. Еврасий, тележник, который выполнял по указанию брата это новшество и которого он долго убеждал в рациональности его, с горькой усмешкой проводил его со двора словами: «Как корова комолая, все бы хоть легонькую дуженку, а надо бы», и великое было его торжество, когда по возвращении из Алексина у пегаша оказались побитыми оба плеча, а потом — приспособляли, приспособляли, так ничего и не вышло и отставили новую моду. Шорной запряжке нужен был и соответственный экипаж, а без него ничего не вышло по нашим дорогам, кроме побитых плечей. Когда на гумне вырастала слобода скирдов, все преисполнялись внутренним ликованием, у всех сердца радовались — это итог трудового года. Папа́ по нескольку раз в день приходил на гумно, а иной приводил и мама, которой было очень трудно подниматься туда на гору, но так хотелось полюбоваться работой сыновей. Папа́, в серой шляпе, с толстой камышовой палкой, с белой рукояткой слоновой кости, сгорбленный, осторожно вел под руку мамё, еще более сгорбленную. До гумна всего пять минут ходьбы, но они шли долго, с передышками. Встречные останавливались и как-то сердобольно приветствовали их, скидывая картузы, и низко кланялись. К нам привыкли, мы целый день вместе на работе, а стариков видали редко, особенно на такой общественной работе. Их очень уважали и относились к ним с великим почтением. Когда они приходили, шум и гам умолкали. Издали, увидав их, передавали друг другу: «Старый князь идет», и когда папё входил в гумно и, здороваясь, говорил: «Здравствуйте, друзья», все приветствовали его и начинали, кто выхваливать урожай, погоду, свою работу, как в раз с поля хлебушко схватили, кто вспоминал старину, и вообще вступали в дружескую беседу. «Уж и ржицу Бог уродил нынче, снопа не подымешь, а убрали-то — ведренная прямо под молотилку, гляньте, Ваше сиятельство, волоть-то какая — под старновку на семенца, благодарить Бога надо. Уродил Господь, ни в кои-то годы». Острыми, карими глазами папё радостно смотрел на всех и, сказав какое-нибудь веселое, бодрое слово, уводил мамё с дрожащими губами и слезами умиления на глазах. Старый мир был растроган работой и успехами нового. Все горечи и неприятности, которые он нес с собой, забывались, и старики готовы были плакать от нежных и умильных чувств. Вечером у скотного двора на скамейке у рабочей мы с братом угощали народ — подносили водку и на закуску выносили хлеб, огурцы, лук, яблоки. Подносили по череду возчику и всем, кто был на работе. Подносили иногда до четырех раз по чайной чашке, что называлось, до полного удовола. Это не было пьянством. Со стороны это могло показаться главным образом потому, что это было массовое угощение, можно было подумать, что возили только из-за водки, что здесь было спаивание и эксплоатация. Всякий раз по этому поводу бывали разговоры дома, и всегда к водке относились отрицательно. На самом деле предосудительного в этом ничего не было. Из другого мира других понятий и взглядов это могло казаться. Надо было жить одной общей жизнью с этим мужицким миром, чтобы понять, насколько по существу это было естественно и сколько в этом было взаимной благожелательности, вытекавшей из простого добрососедства. Никогда это не сопровождалось безобразием. Напротив, здесь часто выливались нежные чувства в своеобразных сантиментальных формах: «Милый, Васяся, день-то как свершили, ну-ка поднеси еще стаканчик — с поля убрамши». Общее настроение было именно таково, что оно лучше всего передавалось словами «с поля убрамши». Воздух насыщен запахом свежей ржаной соломы. Все чувствуют себя, как на высоте, на которую взбирались целый год, — с одной стороны, свершенный ржаной год, убранное поле, с другой — приготовленная под сев пашня, свежие семена — из земли в землю, чуть не в тот же день. Ничто не дает такого непосредственного ощущения великого круговорота жизни, ни одно дело рук человеческих не дает такого ощущения вечности. Посмотришь на другой день после уборки на жнивье, оно уже задернуто паутиной. Овдовевшая земля с убранной жатвой с грустным беспольем. И на поле и в душе сразу водворяется осень. Лето кончено. А через неделю, глядишь, начинается новая жизнь — красной щетинкой выходят озими, и каждый день бегаешь глядеть, как они выходят из краски, кустятся. Все радуются на них и, как к младенцу в доме, привязываются сердцем, связывают с ним надежды, так мысленно лелеют милые зеленя, провожая их под зимний покров: «Сохранил бы их Бог»; «Осень-то всклочет, а весна: еще как захочет».
04.05.2026 в 22:43
|