|
|
Характер деятельности "Освага" постепенно выяснялся. Окончательно он выяснился несколько позже. Я работал в Новороссийске в газете и начинал уже понемногу забывать об "Осваге". Однажды вечером в редакцию зашел начальник "устной агитации" и положил ко мне на стол туго набитый портфель. Весело и значительно поглядев на меня, он спросил: — Угадай, что в портфеле? Не дожидаясь ответа, он добавил: — Денежки, батенька, денежки! И расхохотался. Я ничего не понимал. Мой новый друг продолжал: — А знаешь сколько? Я только плечами пожал, недоумевая. Шестьдесят тысяч... — Но главное не в этом. Главное, угадай, для кого эти деньги? И на эту загадку я не ответил. Тогда он торжественно вытащил пачку совсем новеньких, только что из типографии еще пахнувших краской тысячных "колокольчиков" и сказал: — Этакий непонятливый. Для тебя эти деньги, получай, и пойдем в Капернаум вспрыскивать получку. Уединившись за грязной ситцевой занавеской у гостеприимных хлыстов, он шлепнул портфель на стол и сказал доверчиво: — Я знаю, что ты не дурак. Ты и без меня понимаешь, что таких денег даром не дают. Я согласился. — Поэтому, — продолжал он, — вот тебе, кроме денег, еще проездной билет до Батума и обратно. В Батуме или там в Сухуме сейчас находится К-ий, мы имеем сведения: к товарищу Чхеидзе в гости пожаловал!.. Ведь ты его не любишь? — заглядывая мне пристально в глаза, вдруг спросил он. — Допустим, — согласился я. — Ну, видишь, тем лучше, стало быть, — обрадовался он. — Ты являешься в Батум, в Сухум, — словом, туда, где он, и... — он сделал жест, как будто давил ногтем насекомое, все время не спуская с меня пристального взгляда. Он хлопнул меня по плечу, весело расхохотался и подмигнул мне. — Знаю, знаю, батенька, что любишь хорошеньких, и такую тебе бабенцию в спутницы подыскал — все пальчики оближешь! Пьет, как драгун, и ни в одном глазу! Я не знал, что делать: хотелось ударить по этой подлой, смеющейся роже, хотелось плакать; и подленький страх змеей заползал в душу: ведь подобных предложений не делают зря; или соглашайся, или пуля откуда-нибудь из-за угла, — и свидетеля рискованной затеи нет. А в Новороссийске дело с этим обстояло просто: убивали столько, что полиция даже не интересовалась, кто убитый, — закопают и все. Устный пропагандист, однако, сейчас же отгадал мои колебания. Он расхохотался еще искренне; еще благодушнее: — А еще писатель, — забубнил он, — публицист! Психолог! Даже позеленел весь! А ведь нет того, чтобы понять, что это просто шутка. Ну, станет кто-нибудь о таких вещах в кабаках всерьез разговаривать? В этот вечер я долго не мог заснуть у себя в редакции. Горело электричество; сотни огромных крыс смело носились по полу, карабкались по стенам, дрались. Вокруг в лавровых венках висели портреты Корнилова, Алексеева, Дроздовского. Черная мгла смотрела в окно. А я думал об "Осваге". Теперь он был для меня совершенно ясен. Я думал о том, что в этом учреждении работают русские профессора, писатели с большими именами, работает несчастная русская молодежь, и, признаюсь, слезы градом катились у меня из глаз. — Вот вам и Троцкий в красной визитке, витязь со сверкающим мечом, залитый зарею Московский Кремль!.. На следующий день газета вернулась из цензуры с большими пробелами: видно было, что не в меру поусердствовал красный карандаш цензора. На другой день то же самое. Потом пришла бумага из "особого отдела". Официальное предупреждение с напоминанием об ответственности... Я всмотрелся в подпись и прочитал красиво, отчетливо выведенную фамилию "устной пропаганды". А потом явился и он самолично. Шумный, веселый, похлопывающий всех по плечу, по животу: — Видал миндал! — загрохотал он, подходя ко мне. — Я ведь по этой части могу, по цензорской! Он подмигнул и провел пальцем у себя вокруг шеи: — А кто говорит много, и по этой могу. Ловко?! |