|
|
Меньше чем через месяц после первого суда состоялся второй — на этот раз в большом зале Клуба строителей на Фонтанке, неподалеку от прежней вотчины шефа жандармов А. X. Бенкендорфа, пресловутого Третьего отделения его императорского величества канцелярии, где теперь помещается Городской суд (любопытная преемственность: поэта судили рядом с тем домом, из которого травили Пушкина, Лермонтова, Некрасова...). Второй суд был долгий, так сказать — полнометражный. Публику составили привезенные специально на грузовиках сезонные рабочие — они улюлюкали, громко аплодировали обвинителям и бросали ядовитые реплики защитникам. Было и несколько писателей — имена их называть не буду. Все та же судья Савельева с издевкой допрашивала подсудимого, пытаясь установить, что он не зарабатывал себе на жизнь и был паразитом на шее общества (Приложение 1). Судья: А что вы делали полезного для родины? Бродский: Я писал стихи. Это моя работа. Я убежден... я верю, что то, что я пишу, сослужит людям службу, не только сейчас, но и будущим поколениям. Голос из публики: Подумаешь! Воображает! Другой голос. Он поэт. Он должен так думать. Судья: Значит, вы думаете, что ваши так называемые стихи приносят людям пользу? Бродский: А почему вы говорите про стихи «так называемые»? Судья: Мы называем ваши стихи «так называемые» потому, что иного понятия о них у нас нет. Это было честно: в самом деле, у них иного понятия о стихах не было; впрочем, не только иного, но — никакого. Мы сидели в этом зале, окруженные озлобленными сезонниками, и при каждой реплике, несшейся из публики, передергивались. Как же это легко: представить поэта сумасшедшим или просто паразитом, поедающим народный хлеб! Как легко говорить о стихах — «так называемые», и внушить людям, которые таскают тяжелые кирпичи, мешают бетонный раствор, кроют железом крыши, что человек, сидящий с утра за своим письменным столом и сочиняющий непонятные рифмованные строки, держа в холеной руке карандаш, что он — бездельник и ничтожество! В сущности, работяге свойственно уважать всякий труд, в том числе и труд литератора. Но если начальство его натравливает на человека с пером, твердя: «Тебе тяжело, а ему легко. Тебе кусок хлеба достается потом, а он болтается по ресторанам и сосет коньяк. Ты встаешь чуть свет и давишься в переполненном автобусе, а он дрыхнет до полудня...» Так вот, если настойчиво твердить подобные речи, в работяге может в конце концов проснуться инстинкт ненависти к белоручкам, и тогда, в припадке озлобленности, он способен на погром. Откуда ему знать, кто настоящий писатель и заслуживает снисхождения, а кто — щелкопер, стремящийся к легкой и беззаботной жизни? Весь процесс Бродского был таким натравливанием обманутых рабочих на поэта, которого выдавали за белоручку и распутника. Обвинитель разоблачал Бродского, будто бы тот «использует чужой труд» — речь шла об использовании подстрочных переводов с языков, которые Бродский знал слабо. В этом месте заседания зал зарычал от негодования: как, этот лоботряс и сам работать не умеет, и еще других эксплуатирует? Судья настаивала на том, что Бродский вообще не хотел работать, а только баловался стихами. Бродский с недоумением твердил, что писать стихи — это тоже работа, а не баловство, не развлечение, не игра. Зал встречал его слова глумливым смехом. Судья. Лучше, Бродский, объясните суду, почему в перерывах между работами вы не трудились? Бродский: Я работал. Я писал стихи. Судья: Но это не мешало вам трудиться. Бродский: А я трудился. Я писал стихи. Судья: Но ведь есть люди, которые работают на заводе и пишут стихи. Что вам мешало так поступать? Бродский: Но ведь люди не похожи друг на друга. Даже цветом волос, выражением лица. Судья: Это не ваше открытие. Это всем известно. А лучше объясните, как расценивать ваше участие в нашем великом поступательном движении к коммунизму? Бродский: Строительство коммунизма — это не только стояние у станка и пахота земли. Это и интеллигентный труд, который... Судья: Оставьте высокие фразы! Лучше ответьте, как вы думаете строить свою трудовую деятельность на будущее. Бродский: Я хотел писать стихи и переводить. Но если это противоречит каким-то общепринятым нормам, я поступлю на постоянную работу и все равно буду писать стихи. Заседатель Тяглый: У нас каждый человек трудится. Как же вы бездельничали столько времени? Бродский: Вы не считаете трудом мой труд. Я писал стихи, я считаю это трудом... Фантастический диалог! Теперь, когда я перечитываю его спустя двенадцать лет, он кажется мне пародией. А тогда — тогда мы сидели в этом громадном зале, и менее всего нам было смешно. Судья и заседатель Тяглый были не персонажами из ярмарочного фарса, а представителями государственной власти: судьба литератора зависела от них. Бродский — не Пушкин, но если бы они судили Пушкина? |