Autoren

1656
 

Aufzeichnungen

231889
Registrierung Passwort vergessen?
Memuarist » Members » Valery_Bryusov » Валерий Брюсов. Дневники - 180

Валерий Брюсов. Дневники - 180

28.07.1898
Москва, Московская, Россия

И ю л ь , 28.

Добролюбов у меня.

Я хочу подробно записать те два дня, которые мы провели здесь, в Останкине, с Добролюбовым.

Приехав от Самыгина в Москву, мы узнали, что заходил Добролюбов, что он будет в Останкине. Мы поспешили туда.Скоро подъехал на иззозчике он. Больная нога мешала ему притти сюда пешком. Он был в крестьянском платье, в сермяге, красной рубахе, в больших сапогах, с котомкой за плечами, с дубинкой в руках. Лицом он изменился очень. Я помнил его лицо совсем хорошо. То были (прежде) детские черты, бледное, бледное лицо — и горящие черные глаза, иногда смотрящие как-то в сторону, словно в иное. Теперь его черты огрубели; вокруг лица пролегла бородка, стало в его лице что-то русское; глаза стали задумчивее, увереннее, хотя, помню, именно в них сохранилось и прошлое; прежними остались и густые черные волосы, на которые теперь падал иногда багровый отблеск от рубашки.

А как изменились все его привычки и способы! Когда-то он был, как из иного мира, неумелый, безмерно самоуверенный, потому что безмерно застенчивый... Теперь он стал прост, теперь он умел говорить со всеми. Теперь он умел сказать что-нибудь и моему братишке, и сестрам, и даже маме.

И все невольно радостно улыбались на его слова. Даже животные шли к нему доверчиво, ласкались.

Он шел из Пудожа. Последней зимой он уехал в Олонецкую губернию. „Прежде всего, чтобы порвать со всем прежним", как говорил он сам. Там он жил всю зиму, ходил в Финляндию, ходил по льду Онежского озера, ходил на охоту на медведя. Живя там, он пользовался случаем и собирал народные песни, сказки, заговоры, причитания. Он знал их наизусть много-много, совсем неизвестных, никем не записанных. Кое-что у него было и записано, напр., как он называл: „русский Боккачо"— рассказы о попах. Попалась ему еще старинная рукопись „разговор о душе". Собирал он „указы" Козакова, которые тот читал на свадьбах, — это народный сатирик.

Добролюбов с первого же часа нашей встречи, когда мы еще не нашли разговора и беседовали сбивчиво, — сказал мне, что он „уверовал", что он стал иным, и что прошлое тяготит его, что он его осуждает страшно. Но я расскажу, что я знаю о жизни его.

По его рассказам, он в отрочестве был страшно застенчив. Лет 12 он не решался смотреть на женщин. Сидя за одним столом с гувернантками, он закрывался рукой. Но уже в те дни он посвятил себя искусству и хотел достичь всего. Однажды его поразило, что он плохо замечает, что, напр., поговорив с человеком, не помнил цвета его глаз и т. д.

Тогда он начал учиться; он ходил к окну магазина и, вернувшись, записывал все, что видел до подробностей; он записывал так разговор в конке, вид из окна, — и этих опытов набралось у него много сотен листов. Первые вещи он писал часто по-французски. Его учительница начала с ним проходить французскую литературу XII века. Он подражал еще тем образцам. Но всегда застенчивый, он никому не решался прочесть этих стихов.

По его рассказам, сильнейшее влияние произвел на него Владимир Гиппиус. Видимо, они сошлись еще мальчиками. Влад. Гиппиус победил его застенчивость, заставил его читать стихи.

Добролюбов, под влиянием некоторой горечи, рисовал Вл. Гиппиуса как бы своими злым гением. „Он подсказывал мне — говорил он — все дурное. Я читал поэтов, например вас, хотел радоваться достоинствам, а Гиппиус спешил указывать мне на недостатки. Часто он изменял мое хорошее мнение о ком-нибудь на дурное"...

Добролюбов под влиянием Гиппиуса стал тем, каким я его знал, стал символистом Добролюбовым. Но его отличительная черта — во всем он идет до конца. И он пошел здесь до конца. Несомненно он талантливейший и оригинальнейший из нас, из числа новых поэтов. Но вместе с тем и в убеждениях он дошел до конца. Бессмысленно назвать его матерьялистом. Совсем не то. Но он признавал только этот трехмерный мир, не верил в иную жизнь, не различал добра от зла, а только образ от пошлой думы, творчество художника от мыслей.

Он и жил, как художник, поклоняясь художеству, как святыне. Например, он говорил тогда, что в будущем науки не будет. Люди придут к морю и сложат песню о море; придут к горам, сложат песню о горах. Вот вместо науки, будет очень подробная песнь... И вместе с этим поклонением художеству, он сказал себе, если есть только эта жизнь, то нет ничего запрещенного и он позволял себе все. „Я никому не перескажу, — говорил он мне — некоторых своих грехов, ибо боюсь, что такое покаяние введет в соблазн. И я уверен, что иного вы и представить не можете, не можете помыслить“.

Книжка, напечатанная им, содержит вещи совсем детские.

После он написал мысли, более великие. В тот год, как я был на Кавказе, он хотел их печатать. Рукопись была сдана в типографию и уже набиралась. Но тогда в нем уже наступал разлад. Он долго боролся. Наконец, порешил, что печатать не для кого, слишком для немногих... Он отказался от печатания и уехал из Петербурга.

Тут случилось нечто очень горькое. В типографии затеряли все его рукописи. Погибло множество стихов, и отрывков в прозе, и рассуждений. Напрасно он требовал, ничего не могли сыскать. В горечи и негодовании он сжег все, что оставалось или случайно уцелело. Потом скоро он вернулся к творчеству, но восстанавливать старого не хотел, а писал много нового с удвоенной силой... Опять было много написано стихов и отрывков.

Но разлад был глубоко в душе. Он старался его не замечать. Самые мучительные настроения рассказывал он так, будто разлада нет. Но при этом он отдалялся и от книг и от прежних знакомых; с некоторыми ссорился несколько раз, так с Гиппиусом. И потом вдруг настал переворот. Сначала он уверовал в иной мир, как в временный тоже; и эта вера длилась некоторое время. Потом он понял все, как бы сразу.

Первые, самые первые дни и после перелома он писал.

Но после замолк, перестал, потому что сердце было занято не этим.

Не сумею точно сказать, где произошел этот переворот, в Петербурге или уже в Олонецкой губ. Но и теперь, уверовав, он не остановился, а пошел до конца. Его решение твердо. Он раздает все имущество, разделив его между друзьями и недругами. Потом уйдет на год в монастырь, думает в Соловецкий. После удалится на несколько лет в полное одиночество, а после, может быть, будет учить, может быть, просто все напишет, чтобы узнали после его смерти.

Как можно не понимать себя! говорил он—еще за несколько месяцев до переворота я вступил в особый государственный заговор... Их цель была преобразовать Россию на народный лад, даже и в мелочах, как в одежде, но и в существенном — так вернуть народу его песни, которые тот забывает. Но теперь он понял, что это неважно все.

Это свое путешествие, из Пудожа в Москву, он сделал, чтобы видеть и чтобы думать. Он больше молчал. Он шел лесами, где его мучили мошки, где могли попадаться и медведи: и он пел и слагал песни, чтоб медведь не приблизился. Крестьяне принимали его радушно. Просили его прочесть заговор или перекрестить скот. Под Белоозером он расхворался ногой и у него была лихорадка; он лежал у сельского учителя.

Дальше пришлось ехать.

Я не хочу излагать здесь учения Добролюбова. Он это сумеет сделать лучше меня. А если не сделает, то не надо.

Но и в учении своем он сумел быть столь же оригинальным, как во всем. Он не покорился, как мы,

О, первенец, творения, о мой старший брат!

Добролюбов прожил у нас два дня, две ночи. Сначала мы говорили очень много. Потом все было сказано. Спорить было бесполезно, ибо он все обдумал. Мы просиживали молча долгие минуты, но он не тяготился этим. Иногда говорили... Я скажу. Он помолчит и ответит. И по многом молчании я отвечу снова. Эда и сестра моя Надя были совсем зачарованы... Они смотрели на него, как на пророка, готовы были поклоняться. Мама подсмеивалась; к тому же он вегетарианец. Но как он сумел переделать себя! он, прежний! Как приветливо он говорил теперь со всеми! Как кланялся в пояс после обеда и благодарил „хозяйку".

Мы говорили о поэзии. Я читал ему свои стихи. И здесь он переменился. Не стало прежних резких убивающих осуждений. Он стал указывать на то, что хорошо, и только. Вообще он очень следит за собой. Так, я спросил его:

— Помните, вы говорили мне об архитектуре. Что в наши дни она невозможна. Но что вы нашли для нее новое. Вы тогда утаили от меня что-то, не скажете ли теперь?

Он сначала замялся, не хотел говорить. Я уже попробовал перевести разговор; но он сказал, наконец, с открытой улыбкой.

— Позвольте не говорить, у меня есть что сказать о зодчестве, но так как этой тайны никто не знает... То, если можно, позвольте умолчать.

По поводу слова „зодчество". Как в стихах, так и в разговоре, он говорил только русским языком, русскими словами, зная множество областных выражений, умело пользуясь ими.

Например, мелодию он называл прогласица.

Добролюбов тоже читал мне стихи. Сперва Квашнина-Самарина[1]. Это поэт очень оригинальный. Замечательная простота его склада речи и вместе с тем новизна, какую приобретают в его устах все эти старые, знакомые слова, выражения и созвучия... А язык при этом странно звучный, как серебряные трубы... Добролюбов шел именно к этому своему последнему другу в Севастополь. Но, оказалось, что он совершал плавание: он мичман. И Добролюбов решил провести несколько дней в Москве.

Потом он читал мне народные песни. Он умел выбирать такие и читал так хорошо, что они совсем пленяли. Жаль, что не запомнил одной, про коней...

Под ним как змеи извивались...

 

Наконец, он читал и свои стихи. Он предупреждал, что это прошлое, что это уже не интересует его. Но я заметил все же, что художника в душе своей он не мог одолеть окончательно. Что еще жив прежний Добролюбов, именно при чтении стихов...

 

... Добролюбов говорил мне: „Прошлое было не лишним. Я должен был узнать всю меру греха. Не лишним было и мое занятие стихами. Может, то было затем, чтобы я сложил потом два или три мотива".



[1] Квашнин-Самарин, Евдоким Николаевич (1879 — 1921), морской офицер, работавший над историей русского флота во время войны с Японией. Работы своей он не закончил, но выпустил небольшую книгу: „Морская идея в Русской земле. История до-Петровской Руси с военно-морской точки зрения". СПб. 1911. В этой книге уже заметно психическое затемнение автора; около года он провел в психиатрической лечебнице. Помимо исторических работ, Квашнин-Самарин писал стихи, очень странные, мистические; считал он себя каким-то пророком.

21.09.2024 в 14:45


anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2026, Memuarist.com
Rechtliche Information
Bedingungen für die Verbreitung von Reklame