27 августа
Сегодня Алене исполняется двадцать с чем-то лет.
Сегодня двадцать один год с тех пор, как я, беременная Ванюшей, с маленькой Аленушкой, вернулась к себе на любимую, свою милую Родину.
У меня за границей, бывало, часто пелись строки Бальмонта и тоской сжималось сердце, и желала я одного — вернуться!
Я был в России. Грачи кричали.
Весна дышала в мое лицо...
Завтра исполняется девять лет с того дня, когда 28 августа 1948 года я, после одиннадцатимесячного пребывания в тюрьме, получила срок восемь лет по статье 58—10, часть первая.
Я, беременная, в 1935 году на свою милую Родину везла мою Аленушку, ибо не только тосковала по России, как зверь, как растение, пересаженное не на свою почву, но хотела детям счастья. Я так верила в счастье для детей на своей Родине, «в социалистическом разумном краю».
Жизнь моя смята. Я стараюсь расправиться, я на воле, я хожу, когда стемнеет, по московским улицам, дети мои живы, у меня интересная работа — я запоем погружаюсь в нее, стараюсь не думать, не подводить итоги, я жду... Но я не могу, я разучилась радоваться. И, пожалуй, это самое тяжкое.
Жадный интерес к жизни, ненасытное жизнелюбие все же живет во мне. Но мне горько, что я такая усталая... Меня охватывает равнодушие. Остается лишь любовь к небу, деревьям, милым хрупким бренным вещам, но не к людям...
Так долго лгала мне за картою карта...
Но мне жаль людей нестерпимой едкой неутолимой жалостью!
Аленушка — моя белая облачная барашка, дочка, которой так страстно хотела я счастья, как упрямая, глухая, слепая мать! Ей двадцать два года, она очень мила, высокая, в очках, много цаплинского в характере, тяжелого для себя и окружающих, травмированная, скованная, но для меня подчас трогательная по-прежнему.
Ванюша... Где тот яркий, сияющий счастьем, неустрашимый, весь открытый всему и всем мальчик, от которого меня оторвали, когда ему исполнялось одиннадцать лет?! На его месте — тонкий, как струнка, капризный юноша с трагическими глазами, недоверчивый скептик, нервный, почти до нервных припадков, невеселый, вялый, скрытный. Нос тех пор, как я вернулась, он стал лучше учиться и чуть-чуть повеселел.
Бедные дети мои, которым так хотела я счастья, больше, чем себе!
Писать от всей души — нельзя. Я никогда, ни на минуту, ни с кем не забываю, что говорить от всей души, бездумно — нельзя, ибо слова твои, при времени, могут быть истолкованы во вред тебе — будь ты самым не виноватым ни в чем человеком. Еще я боюсь ездить на лифте: на лифте меня возили на допросы. Еще я боюсь почти всех людей, боюсь и подозреваю в предательстве. Но это все на самом дне сердца, в самом глухом его углу. Заглядываю я туда очень редко.
Написала просьбу о реабилитации...
Наташа Столярова сказала, что приехал Луи Фишер из США. Она секретарь Эренбурга. Предлагает познакомить меня с неким Сухомлиным, другом ее матери! Он какой-то известный журналист французский, сам он русский. Я — ни за что! Отказалась. А Луи, я знаю, приехал увидеть меня. Но нет!
Писать буду о людях. О Лиле Брик, которая кинулась повидаться со мной. Очень медленно, восхитительно медленно, но она стареет, уходит... Руки стали как пожелтевшие осенние лепестки, горячие карие глаза чуть подернуты мутью, золотисто-рыжие волосы давно подкрашены, но Лиля — проста и изысканна, глубоко человечна, женственнейшая женщина с трезвым рассудком и искренним равнодушием к «суете сует». В то же время она сибарит с головы до прелестных маленьких ног.