* * *
Вспоминая об этих последних севастопольских днях, я, как на большой картине, вижу толпы людей, куда-то озабоченно стремящихся. Не помню ни паники, ни страха. Может быть, оттого, что мама умела в самые драматические минуты сохранять и передавать нам, детям, свое спокойствие. А скорее всего, она умела скрывать собственный страх. До последней минуты мы не знали, как уедем. «Жаркий» стоял в доках с разобранными машинами. Папа получил приказ его покинуть и перевести экипаж на «Звонкий». Папиному возмущению не было конца: «И не говорите, что я потерял рассудок! Я моряк! Я не могу бросить свой корабль в городе, в который входит неприятель!»
Пока все грузились, мы сидели дома, а папа упорно добивался в штабе, чтобы миноносец был взят на буксир. На все аргументы у него был ответ: «Машины разобраны, а мы уходим через три дня? Я остаюсь без механиков, которые не хотят покинуть Севастополь? Я найду людей, мы сами соберем машины в дороге. Я прошу только, чтобы меня взяли на буксир».
После разговора с Кедровым он добился своего. Вернувшись на «Жаркий», не теряя времени, он послал людей вернуть с заводов отдельные части разобранных машин. Надо было также снабдить корабль самым необходимым: хлебом, консервами, нефтью… Надо было брать все, что возможно, в портовых магазинах, так как в дороге ничего нельзя купить: бумажные деньги окончательно теряли свою стоимость.
30 октября мы узнали, что «Жаркий» будет взят на буксир «Кронштадтом», большим кораблем-мастерской. Оставалось только надеяться, что после долгой стоянки он сможет поднять якорь, давно заржавевший и покрытый морской травой.
31 октября к вечеру почти все корабли были на внешнем рейде, и мы с облегчением увидели, что и «Кронштадт», грузно переваливаясь на волнах, тоже направляется к ним. Миноносцы, стоявшие у пристани около «Жаркого», в свою очередь двинулись в путь. Вскоре мы остались совершенно одни.
Багажа у нас почти не было. Вещи собрали быстро. Все самое дорогое из знаменитой корзины не вынималось: иконы, старые фотографии и рукопись Манштейна.
Мама бережно хранила в ней белое крестильное платье своей маленькой Киры и как-то неожиданно выкроенный, но так никогда и не сшитый корсаж из золотистого атласа, усеянный бархатистыми розами.
Было что-то сказочное в этом куске материи, и я годами, открывая везде переезжавшую с нами корзину, вспоминала принцессу в ослиной шкуре, только ночью становившуюся ослепительно красивой в бальном наряде цвета солнца.
Конечно, первым делом надо было подумать о еде. Ульяна Федоровна помогла маме приготовить провизию в дорогу, а ее муж пошел в курятник, желая подарить нам куриное жаркое. По ошибке он убил мою серенькую курочку. Первый раз в жизни я в лицо увидела смерть: жалкая горсточка перьев и мысль, что я никогда больше не увижу ласковый и доверчивый взгляд моей «серенькой».
Видя мое горе, добрый человек не знал, что делать. Он готов был подарить мне всех своих кур; и его самого мне тоже было жалко.
Ульяна Федоровна, ее муж, их шестеро детей… что стало с ними после нашего отъезда? Они решили остаться. Позже мы узнали, что ни честная бедность, ни даже принадлежность к пролетариату не были достаточными основаниями, чтобы избежать расправы Бела Куна. Как хотели бы мы знать, что стало с этими хорошими людьми!
Последнее горестное воспоминание: молодой кавалерист успел нас известить, что он видел, как погиб папин брат Сергей Манштейн. Раненный, он упал с лошади и был сразу же зарублен. Ему не было еще и 25 лет.