Вернемся к “Вопросам литературы”. Это тоже было одно из своего рода окошек во внешний мир. Из наших обзорных статей читатель узнавал о том, что происходит в мировой литературе, о многих для нас табуированных писателях, печатали их дневники, интервью с ними, — о некоторых публикациях подобного рода я расскажу в главках о “мужчинах моей жизни”, к которым меня привел “мой личный военный трофей”.
Нет, оппозиционерами мы, конечно, никогда не были, всегда добросовестно “проводили политику партии в области литературы”. И тем не менее умудрялись представить свою, скажем так, нестандартную позицию, нередко выдерживать испытание на обыкновенную порядочность. Так, когда наш завотделом классической литературы Валентин Непомнящий густо завяз в одной из “подписантских” историй — он не только сам подписался, но и собирал подписи в защиту участников “дела Галанскова”, редакция — вся целиком! — с честью выдержала этот тест. К нам приезжали из райкома, таскали в ИМЛИ, в райком и даже горком — требовали Непомнящего не только исключить из партии, но и уволить с работы. Вот уж волчий билет! Из партии исключили — без нас, мы настаивали на “строгом выговоре”, что тоже неслабо; а вот с работы мы так и не уволили его, лишь понизили в должности — для отчета о принятых мерах. И это его спасло, нашего Валюна, в буквальном смысле: когда он обращался на радио, телевидение со своими работами, первое, что там делали, — проверяли, действительно ли он служит в штате (неважно кем). Результат — Государственная премия!
А бывало и не так. Был “подписант” и в “Иностранной литературе” — Н. Наумов. Главный редактор Б. Рюриков, явно не желавший крайних мер, попросил парторга узнать в “Воплях”, как действовали мы. Узнав, что Наумов подписей не собирал — это являлось особенно отягчающим обстоятельством, — а только сам подписался, я сказала: “О, Вам будет легко защищать его!” — “А с чего Вы взяли, что я собираюсь его защищать?” Короче, его не только исключили из партии, уволили с работы, но энергичная дама не поленилась постараться, чтобы издательство, для которого он переводил с итальянского большой роман, расторгло с ним договор.
Другой пример: когда после августа 1968 года все редакции “толстых” журналов должны были провести собрание и опубликовать в “Литгазете” резолюцию в поддержку решения о вступлении войск стран Варшавского Договора в Чехословакию, мы были единственными, кто этого не сделал. Даже “Новый мир” был вынужден выполнить это распоряжение. Как же рада я была, что в Праге это заметили, — у меня до сих пор хранится поздравление с Новым, 1969 годом от Союза писателей ЧССР, — мало кто его тогда получил.
Кое-что из предыстории. В декабре 1967 года в Праге состоялась международная конференция главных редакторов литературных журналов. В. Озеров взял меня с собой. Перед пресс-конференцией Эдуард Гольдштюккер, один из видных деятелей грядущей Пражской весны и будущий председатель Союза писателей ЧССР, поочередно глядя на полукругом сидящих участников, спрашивал:
— На каком языке будем говорить — венгерском? английском? итальянском? французском? русском? Эстонского, простите, не знаю. Или на эсперанто славянского мира — немецком?
Ответы слились в невнятном гомоне.
— Ну хорошо, в таком случае на чешском.
Сама конференция вылилась в пламенные дискуссии — о возможности социализма с человеческим лицом, о Солженицыне, о новых веяниях, предвещающих Пражскую весну.
ФРГ была представлена тремя соредакторами левого журнала “кюрбискерн”: уже известным тогда у нас писателем Кристианом Гайслером (“Запрос”, “Холодные времена”), публицистом Фридрихом Хитцером и поэтом Яком Карзунке. Они были моими “тремя рыцарями”, как они сами себя называли, хотя с Карзунке я обменялась лишь несколькими фразами. Третьим скорее был редактор выходившего в Румынии немецкого журнала Пауль Шустер, который вскоре, когда родина-мать обратилась для него совсем уж в злую мачеху, уехал в Западную Германию, но до сих пор он время от времени дает о себе знать, побывал в Москве и Сибири. С Хитцером же у нас связь постоянная и прочная. О Гайслере расскажу чуть позже.
Две недели в Праге я прожила как во хмелю. К этому времени я была уже одержима Кафкой, готовила к изданию его “Письмо отцу”, дневники. В Праге еще звучало эхо Либлицкой конференции к 80-летию со дня рождения Кафки и 40-летию со дня его смерти, — конференции, считавшейся потом колыбелью Пражской весны. Гольдштюккер, кафковед и один из организаторов этой конференции, показывал мне кафковскую Прагу, говорил о грядущих переменах — дни президента ЧССР Новотного были сочтены. Из Москвы я потом писала Гольдштюккеру, что Прага меня духовно преобразила, и это было правдой.