|
|
Лесков не обладал хладнокровием и выдержкой, которые могли бы помочь перенести нанесенный ему в 1889 году удар с меньшим самоистязанием, с менее “безысходным” гневом, а с тем и с менее жестокой за него расплатой. Сердечные припадки, если и не вполне столь длительные, как говорилось о них в некоторых из приведенных писем, были поистине смертно страшны. Не только сам больной, но и все в доме жили в вечном страхе их повторения по самому незначительному поводу: внезапный звонок в передней, шумливость или суетливость гостя, возражения в споре, досадная статья в газете и т. д. Громадную опасность являли собой “дамские”, якобы светски любезные, а в сущности лишь трескуче-пустословные восклицания. “Тьфу, тьфу, тьфу! в добрый час сказать, у вас, Николай Семенович. прекрасный вид! Дай бог каждому! Уверяю вас… Какой румянец! И вообще на вас радостно смотреть!..” — лепетали барыни Борхсениус, Муретова, Толиверова. Особую тревогу вселяло всегда появление последней, с легкой руки Атавы-Терпигорева ходившей тогда уже в звании “литературной индюшки” [См.: письмо Терпигорева к Лескову, без даты. — Фаресов, с. 203.]. Когда-то дружески расположенный к ней, Лесков постепенно именовал ее сперва “немилосердною”, а дальше и “ваше высокобестолковство”, а издававшийся ею, полученный из рук Т. П. Пассек, детский журнальчик “Игрушечку” переименовал в “Лягушечку”. Стихийный образ жизни ее и ведения разновидных издательских дел возмущал его, порождая суровые приговоры и жестокие разносы ее в письмах раздражавшегося Лескова. Требовалось исключительное ее незлобие и снисходительность, чтобы не только переносить их, но и безропотно продолжать сохранять становившиеся очень острыми отношения. Ее неудержимые, несмотря на все предупреждения и просьбы, восхищения “видом” Лескова сразу вызывали нервическое беспокойство в его подвижном лице, с которого сбегала улыбка, щеки делались землистыми, глаза смотрели куда-то мимо присутствующих. Но восторженная гостья, не замечая устремленных на нее предостерегающих взглядов, не унималась. Лесков начинал высвобождать шею из мягкого ворота рубашки, “крутые” ребра зловеще вздымали уже ходуном ходившую грудь… На кухню незаметно передавались указания заблаговременно приготовить раскаленную камфорку или кирпич для могущего понадобиться с минуты на минуту увлажнения паром воздуха, мятую в холодной воде глину для груди и левого предплечья, в кипятке отжатые полотенца для кистей рук. В спальне на столике возле постели выдвигались на вид спирт, капли… На вызвавшую все страхи неукротимую, пользовавшуюся отменным здоровьем трещотку бросались уже откровенно негодующие взгляды. В святом простосердечии она продолжала их не замечать… Наконец Лесков начинал прерывисто дышать, хватаясь у ключиц за грудь. Его подхватывали и отводили в спальню. Страдавший тем же недугом С. Н. Терпигорев прочувственно и просто обрисовал свои ощущения в такие приступы: “Сердце вдруг, как птица, затрепещется в груди, ужас охватит всего, и потом вдруг остановится биться, совсем остановится. Ну вот умру, кажется, сейчас, вот, вот сейчас, через несколько секунд… Но, сперва слабо, а потом сильнее, сердце опять начинает работать… Со лба утираешь холодный пот, и на четверть часа, на полчаса дается отдых” [Сергей Атава. Умерший писатель. — “Новое время”, 1895, № 6816, 19 февр.]. Преступно поздно спохватившаяся, испуганная Александра Николаевна виновато осматривалась кругом, встречая общее суровое осуждение себе. По счастью, припадок не разражается вовсю. Через некоторое время, обмогнувшись, Лесков возвращается. Тишина. Все осторожно, исподволь, следят за каждым его движением. Проходит еще несколько минут, в которые слышно только тиканье больших английских настольных часов. Потиравший руками ключицы и подреберье Лесков решается вздохнуть во весь вздох. Ободренная этим неуемная Толиверова начинает лепетать маловразумительные извинения. Все еще молчащий Лесков останавливает ее немым жестом. Понемногу уверившись, что вплотную было подошедшая угроза отодвинулась, и, овладев правильным ритмом дыхания, он тихо и медленно произносит: — Скажите на милость, какое вам дело до моего “вида”? О нем достаточно заботятся квартальный и пристав! Неужели нет ничего интереснее для беседы, чем мой “вид”? И неужели вам неизвестно, что в доме повесившегося не говорят о веревке, а навещая человека, страдающего таким злым недугом, каков мой, — надо соблюдать осторожность, говоря об его здоровье, которого всего благоразумнее и великодушнее вовсе не касаться… [Ср.: Фаресов, с. 123.] Чтобы пресечь нарастание укоров и раздражения с одной стороны и не менее опасной вспышки извинений и самооправдательных объяснений — с другой, требовался быстрый отвод беседы в другое русло, на какую-нибудь общую, злободневную тему. Значило ли рассказанное, что болезнь Лескова надо было не замечать, оставлять без внимания? Отнюдь. “Страдать молча, по примеру животных”, как учил иногда Лесков, было совершенно не в его натуре. Надо было с участливым вниманием слушать скорбную повесть о переносимых им страданиях. Можно было выразить удивленно его мужеству, удрученно посочувствовать мученической его обреченности. Но все это делать тонко и мягко, во всем ему в тон. Легкомысленно шумные восклики о “блестящем виде” оскорбляли требования вкуса, раздражали, будили мнительность и негодование. |










Свободное копирование