05.10.1890 С.-Петербург, Ленинградская, Россия
15 февраля 1890 года, мне в пригородную стоянку: “Опасения мои за здоровье прошли: припадок жабы не ожесточился и мало-помалу стих вчера к вечеру. Бертенсон не помог, но помогли Чертков и Ге, который приехал от Л. Н. с своею картиною: “Что есть истина”… “Обоих стариков теперь ругают и будут ругать вместе [Л. Н. Толстого и Н. Н. Ге за жестокий реализм написанного и привезенного последним на выставку Христа перед Пилатом. — А. Л.]… Вчера Вас[илий] Льв[ович] [Величко. — А. Л.] встретился у меня с Ге, и был бой постыдный и досадительный, окончившийся извинениями. Ге был спокоен и умен… Проводя тебя [на вокзал. — А. Л.], я насилу доехал домой и насилу перешел с саней на постель. За Берт[енсоном] было посылать поздно. Теперь опять могу двигаться, и поводов к раздражению и рецидиву не предвижу” [Арх. А. Н. Лескова.].
В письме к В. М. Лаврову от 13 марта 1890 года слышатся новые нотки:
“…Так сильно я виноват перед вами, что не знаю, как и оправдываться и каяться. На первое ваше письмо я ежедневно собирался вам отвечать и не отвечал, п[отому] что болезнь и досаждения по поводу VI тома моих сочинений совсем меня расстроили до того, что я не был в состоянии ничего определить. Я весь изнервничался. Теперь вчера дело решено без всякого решения: никакой развязки не будет, и том останется под арестом без объяснений… Значит, 3 т[ысячи] р[ублей] пропало, и делай что хочешь. Вот под какими порядками приходится жить и еще работать самую нежную и нервную работу. Отсюда можете себе представить мое душевное состояние и в нем найдете извинение моей отупелости и неподвижности, вообще несвойственной и даже глубоко противной моему характеру. Наглая мерзость значительной подлости меня не побеждает, но исполняет равнодушием ко всему окружающему, к себе самому и к любимому делу” [“Печать и революция”, 1928, кн. 8, с. 37–57.]. Далее жалобы на недуг начинают исполняться грустною покорностью непреодолимому, иногда даже с оттенком жестокого юмора.
31 октября 1890 года, Суворину: “Здоровье мое не восстановилось, но немножко поправилось, а — главное — я привык к болезни, которая возвышает меня в своем роде до сходства с Грозным. Смеялись над Ал. Толстым, что он заставлял Годунова убить Грозного на сцене взглядом, а со мною это возможно в действительности. Я живу, — читаю и даже пишу, но малейшее потрясение — депеша, незнакомое письмо, недовольный взгляд — тотчас же вызывают в аорте мучительнейшие боли, от которых надо лежать и стонать… Так и живу и пишу кое-что, всегда под сомнением: можно это или не можно?” [Пушкинский дом. ]
12 декабря того же года, ему же: “Очень благодарен вам, Алексей Сергеевич, за присланные мне 3 книги [экземпляры арестованного VI тома. — А. Л.] и за письмо. Есть облегчение в том, что кто-то понимает нашу душевную боль и говорит: “Ну да уж полно вам его!.. Довольно!.. Что еще в самом деле!” Слова простые и будто не оч[ень] ясные, а меж тем выразительные и многосодержательные. Я ведь ужасно перемучился с этим изданием. Я начал его здоровым человеком и на 6-м томе получил неизлечимую болезнь (невралгию груди или жабу)” [Пушкинский дом.].
12 июля 1891 года, Толстому: “Здоровье мое коварно. Называют мою болезнь Angina pectoris, а на самом деле это то, что “кол в груди становится”, и тогда ни двинуться и ни шевельнуться. На “тело” я смотрю так же, как и вы, но когда бывает больно, то чувствую, что это оч[ень] больно. Распряжки и вывода из оглобель не трепещу, и мысль об изменении прояснения со мною почти неразлучна… Тоже и не курю табаку, но “червонное вино” (как говорил дьякон Ахилка) пью умеренно “стомаха ради и многих недуг своих”. Владим[ир] Соловьев говорит, что вы ему это разрешили” [“Письма Толстого и к Толстому”, с. 109.].
14 сентября 1891 года, ему же: “Никак не могу научить себя стерпливать мучения физической боли, кот [орая] подобна самой жестокой зубной боли, но на огромном пространстве (вся грудь, левое плечо, лопатки и левая рука)” [“Письма Толстого и к Толстому”, с. 109.].
11 сентября того же года, В. Л. Иванову: “Со мною точно было худо: на переезде от Нарвы в П[етер]б[ург] в вагоне меня начала душить angina и бралась за это пять раз (чего еще никогда не бывало), и с тех пор я все болею и не выхожу в люди, т[ак] к[ак] от всякого нервного впечатления воспроизводится мучительный припадок жабы (судороги около сердца). При этой мучительнейшей боли охватывает ужаснейший и неописуемый страх, или страх смерти, или, как говорит Толстой, “распряжки”, и, как говаривал Писемский, — страх, какой должен ощущать “холоп, подающий во фраке чай на бале и вдруг чувствующий, что у него подтяжки лопнули и панталоны спускаются” [“Исторический вестник”, 1916, № 3, с. 808.].
4 января 1893 года, Толстому: “Из ста степеней до края я прошел наверно 86 и не имел определенного желания возвращаться опять к первой и опять когда-нибудь начинать те же 86 наново; страха ухода уже не было, но был какой-то бесконечный суживающийся коридор, в который надо было идти и… был страх и истома ужасные. Я читал главы из книги “О жизни”, читал, чтó есть об этом у вас в других местах и у Сократа (в Федоне), и все-таки с натиском недуга суживающийся коридор приводил меня в состояние муки… Теперь меня согревает утешительная радость, которой дух мой верит: мне к[ак] будто сказано, что я уже был испытан и наказан страхом, и что это уже отбыто мною и прошло, и после этого я буду избавлен от этого страха, и когда придет час, я отрешусь от тела скоро и просто” [“Письма Толстого и к Толстому”, с. 127.].
8 октября того же года, ему же: “Здоровье мое, конечно, непоправимо: это болезнь сердца, а я моложе вас немного. Но я научился держать себя так, что обхожу жестокие приступы, которые бывают ужасны. Надо не уставать; ходить оч[ень] тихо; быть всегда впроголодь и избегать всего, повышающего чувствительность… При такой осторожности мне несколько легче противу прошлогоднего, когда меня пугала fuga mortis [Быстрое приближение смерти (лат.).]. Нынче я думаю об этом смелее” [“Письма Толстого и к Толстому”, с. 145.].
13.04.2022 в 20:56
|