П о э з и я
Чаще всего, чаще, чем о политике и даже о живописи, говорили мы с П. В. о поэзии, вообще о литературе. И конечно, тоже в основном спорили. Правда, много было и общего.
Мы оба очень Пушкина любили. Он у меня спрашивает:
- Вы, конечно, «Евгения Онегина» наизусть знаете?
- Каюсь, далеко нет, стихов штук двадцать, может и наберу, но именно из «Онегина», думаю, что только то, что в школе наизусть задавали. А вы?
- А как же! Конечно, знаю. Как же без этого?
Однако более всех в мировой литературе он любил, кусками наизусть помнил Достоевского. Как Библию. Тут я его столько раз проверял. Спрашивал как бы невзначай:
- А вот то-то и то-то не Свидригайлов ли говорил?
- Вы меня, Валерий, проверяете что ли? Нет, нет, это, это Ставрогин в «Бесах», не Свидригайлов. А сама мысль звучит так (произносит), можете не проверять.
И если его не остановить, тут же едва ли не наизусть расскажет, в какой части романа, где, с кем, по какому поводу и какой в этом смысл...
- Если меня спросить, Достоевский или вся остальная мировая литература, я даже секунды не подумаю. Конечно, Достоевский. Я, вы знаете, Валерий, давно логикой перестал заниматься, но каждый день пишу. Труд моей жизни, книгу о Федоре Михайловиче. Я о нем, я думаю, все стоящее в мире перечитал – ничего это стоящее не стоит. Плохо, не убедительно, слабо, откровенно слабо, не понимают, не тянут. Связей, истоков не видят, выводы поверхностные.
- Может и о Пушкине так?
- Нет, вы знаете, о Пушкине есть несколько достойных, глубоких работ.
- Так вам надо успеть издать.
Уже после смерти Петра Васильевича я написал Елене Иосифовне. Спросил об этой книге, она не ответила.
Расходились мы на Чехове, например. П. В. его очень любил, ставил его много выше Бунина, Тургенева, едва ли не выше Толстого. А я не люблю Чехова. Уж сколько раз брался перечитывать. Отталкивает его откровенное презрение к людям, не жалеет, не симпатизирует им. Они у него ущербные, убогие, недоумки неумелые и невезучие, но это бы еще ладно, ну видит он своих сограждан, соплеменников – бывает такое. Даже и не редко. Но едва ли не в каждом своем рассказе Чехов показывает их очередной жизненный провал, и никакого сочувствия, одно злорадство, какая-то сатанинская брезгливая улыбка.
Уж сколько я с соперниками послабее Таванца из-за него, из-за Чехова, с людьми переспорил. Один мой ученик, порядочный и не глупый парень, уважал меня очень, но так обиделся за Чехова, едва не перестал со мной здороваться.
Я был уверен, что я один таков. Но вдруг узнал, что актер и театральный деятель Шалевич тоже Чехова не любит и строго по той же причине. Злой, беспощадный, презрительный, безжалостный.
Расходились мы с Петром Васильевичем и в вопросе о Фолкнере – Хемингуэе. Скорее, он меня поддразнивал. Он очень любил и тонко понимал, чувствовал Фолкнера, но в многочисленных спорах стоял за романтизм.
А спорить с ним было нелегко, при его памяти выручали только общие рассуждения, на уровне цитат он бил меня беспощадно.
А Габриэля Гарсия Маркеса вообще не соглашался читать.
- Я, - говорит, - испаноязычных недолюбливаю, начиная с Сервантеса.
Я ему много Рембо, Верлена и Бодлера читал наизусть, увлечен был ими очень, он внимательно слушал, только иногда подправлял. Активно не любил Байрона, и мне кажется, я понял почему – из ревности. Пушкина и Лермонтова за рубежом, да и в России, частенько называли байронистами, а он полагал, что уж Пушкин-то много выше и ни к какому Байрону вовсе не сводим. А у самого лорда ни одной строчки хорошей не признавал. Я как-то ему говорю:
- Даже «Стансы к Августе»?
- Да, чепуха. Я и не помню...
Было у него такое словечко. Как что не нравится, неважно по какой причине, он рукой отмахивается:
- Чепуха!
Ничего и доказывать не надо. Или опровергать. Чепуха – приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Ну, я как мог начал и прочитал:
Когда время мое миновало
И звезда закатилась моя,
Недочетов лишь ты не искала
И ошибкам моим не судья.
Не пугают тебя передряги,
И любовью, которой черты
Столько раз доверял я бумаге,
Остаешься мне в жизни лишь ты.
П. В. аж со стула подскочил.
- Как, - говорит, - это Байрон написал? Не знал я таких стихов. Чудесные стихи. Ну, Валерий, не знаю как и благодарить, не ожидал. Спасибо. Вы для меня просто-таки открыли нового, другого Байрона. А я-то думал, был уверен, что это все выспренный, героический романтизм, я его терпеть не могу. Чепуха.
Он и вправду не любил героическую надуманную романтику, и тут, полагаю, что Лермонтов с «Демоном» и «Мцыри» несопоставимо более байронист, нежели Пушкин.
Однако П. В. любил другую романтику, бытовую, любовную, лирическую что ли. Лондон, Стивенсон, Хемингуэей вот...
Однако и я до сих пор несказанно рад, что сумел и этому многознавцу хоть на что-нибудь глаза открыть. Ну а уж сколько он для меня открыл...
Вот эпизод. Может более всего помню. Да, кажется, это именно тот эпизод, за который я так искренне люблю Таванца. Не верю, чтобы кто-нибудь другой мог таким похвастаться. В каком-то разговоре о поэзии завернули мы к Верхарну.
- Вы, Валерий, любите Верхарна?
- Да вы знаете, Петр Васильевич, может быть, и рад бы любить, но видимо, не читал ничего.
- Не читали Верхарна? (вернее, так: Не читали? Верхарна???)
С меня слез лоск.
- Давайте я вам его тогда почитаю.
Пошел, взял с полки томик, но не стал его раскрывать. И медленным своим запинающимся голосом, так ни разу не развернув книги, Петр Васильевич читал мне наизусть Верхарна.
Три часа подряд!
Концерт для одного.
Память у него была просто феноменальная. Он ею гордился.
Раз в год П. В. уезжал в дом отдыха советских писателей. Каждый год в один и тот же. В ближайший, подмосковный. Он имел право выбора, мог поехать в Крым, но предпочитал вообще не выходить из дому.
В этом единственном, признанном им доме отдыха у него за много лет уже были и свои знакомые врачи, и свой номер, и друзья.
- Вы знаете, Валерий, там полно знаменитых стариков. Старики поэты, писатели, но чаще критики, искусствоведы. Многие из них были лет двадцать-тридцать назад известны, много печатались, у каждого – несколько изданных книг. Теперь иные молодые специалисты их по фамилии –то знают, помнят, но думают, что они умерли давно, в конце прошлого века. А они живы еще. В одном доме со мной.
- Вот мы гуляем по аллейкам, несколько стариков, жизнью забытых, разговариваем о том, что больше всего в жизни любим, о поэзии. Тихо, никто нам не мешает. И мы никому. И не помню уже когда, много лет назад, может двадцать или больше, завелась между нами игра, вроде викторины. Соревнование. Называем букву, ну для примера «Б», и по очереди называем имя поэта: Блок, Брюсов, Бернс, Беранже, Бальмонт... Надо не только имя назватаь, но и прочитать не менее одной строфы. По условию, не стихотворение полностью, но и не одна только строчка. Строфа – как раз. Назвал – получил победное очко.
- Петр Васильевич, а если кто-то назвал Байрона, и вот эти строчки из «Стансов к Августе» прочитал, а я тоже Байрона знаю и тоже строфу могу прочитать...
- Только если другую строфу. Тогда и вам очко. Но за одного поэта только одно очко. А то у нас, стариков, такие поэты как Блок или Багрицкий, могли бы по многу кругов пройти, некоторые по сто стихов каждого на память помнят. По правилам этого нельзя, каждому одного поэта только один раз можно назвать.
- А я бы еще Баратынского, Батюшкова, Бунина, Бодлера (Бродский ко времени наших бесед не был еще нам известен)...
- А Безыменского?
- «Морковный кофе»? Только фамилию помню, а по текстам ни одной строчки.
- Даже из «Молодой гвардии»?.. А вот, интересно, Валерий, как вы думаете, с этими поэтами да искусствоведами на пенсии я могу состязаться? Выиграть могу?
- Честное слово, Петр Васильевич, зная вашу изумительную память и любовь к поэзии, я думаю, вы выигрываете достаточно часто.
- Нет, Валерий, не часто. Я выигрываю на все буквы!
Таванец не верил в Бога.
Мне кажется, это был единственный в моей жизни человек, кто не верил в Бога и не боялся говорить и настаивал на этом. Чепуха! Я с ним спорил, приводил неглупые аргументы, древние, философские, теософские, которые сам придумал, взывал даже к выгоде:
- Если веришь в Бога, а Бога на самом деле нет, не окажется, то ты ни перед кем за свою ошибку не ответствен. Ни перед кем. То есть ничего плохого тебе не будет, если ты в Господа веришь. Вера не карается. А вот если не веришь, а Он на самом деле есть и ты пред Ним предстанешь, он тебя за это неверие и спросит.
Таванец как всегда внимательно выслушивал, но был непоколебимо тверд:
- Бога нет!
И это неверие, как и его теория прохиндейства, мне кажется, сильно сказалась на трагической судьбе сына.
В тесной связи с темой Бога П. В. говорил, что люди не о том молятся. Молятся о деньгах, о Славе, об удаче в делах. Выигрыше в лотерею, продвижение по службе... Чепуха!
- Они все как будто знают, что им гарантирована легкая, безболезненная смерть. Просят о всякой чепухе, а о том, чтобы умереть просто и достойно, не заботятся. А ведь вон вокруг... Кровь стынет... И так было всегда... Во всех странах... Каждый отмахивается, нет, нет, не со мной, со мной такого не случится. И те, с кем случилось, а таких не тысячи – миллионы, так думали, о другом молились.
Нет, уж если в Бога верите, молитесь Ему, то и просите только самое главное, чтобы послал легкую смерть в собственной кровати.
Из отдельных вне темы запомнившихся фраз приведу две:
- Так что, Валерий, выходит, из всех логиков в моем секторе Саша (Зиновьев) самый талантливый?
Еще:
- Валерий, мы вас с Еленой Иосифовной так любим. Вы нам как сын.
Никогда не знал, что на это ответить. У него уже был один сын.
У меня уже был один папа.
Но держу эту фразу в памяти как высокую похвалу.
Таванец Петр Васильевич, один из самых замечательных людей, кого я близко и хорошо знал, умер много лет назад и, по моему суждению, не заслужил забвения. Во всяком случае, он занимает почетное место в пантеоне моей личной памяти.
Надеюсь, Петр Васильевич, что Господь не поставил вам в вину ни ваше добровольное неверие, ни ваше вынужденное прохиндейство, и вы вместе с Еленой Иосифовной...