18.11.1855 Линовица, Черниговская, Украина
18 ноября 1855 года, в ясное морозное утро, въехал я на двор господского дома. Дивчата выбежали ко мне навстречу, кто в чем был, с радостными криками. Весь дом как бы проснулся от своего сна. Собаки, завидев меня, подняли веселый лай и визг и едва от радости не откусили мне носа. Вот я опять под мирным кровом дружески расположенного ко мне семейства.
Наши деды и отцы были очень недальновидны. Мне часто случалось бывать в барских домах по деревням и всегда я говорил сам себе: "Стоило ли делать столько денежных затрат и столько трудиться на постройку этих громадных хором?" Так и в селе Линовице. Строитель дома был человек богатый; но детям его досталось состояние раздробленное, и нынешнему хозяину Линовицы едва достает средств на поддержание отцовского дворца в приличном виде. Большая часть комнат не отапливается; снаружи карнизы опадают; крыши покрыты ржавчиной, штукатурка осыпается; дождевых труб давно нет; в доме сыро; везде пропасть мышей; а в подвалах живут побродяги-собаки и выводят щенят. Что будут делать с этой усадьбой наследники, когда и нынешний достаток помещика еще больше уменьшится? Вся усадьба обнесена каменной оградой с деревянной решеткой. Решетки уже нет: ее разрушило время и разнесли добрые люди. Ограда осыпалась и покрылась мхом. Все на дворе пришло в ветхость и заросло желтой и белой акацией.
Возвратясь сюда из своей поездки, я застал только двух близких родственниц де-Бальменов, которые живут здесь безвыездно. Все мои художественные принадлежности увезли хозяева в Киев, и потому, не имея ни красок, ни кистей, ни карандашей, я не мог приняться за работу. Между тем, по некоторым обстоятельствам, я должен был прожить с неделю или более в Линовице. Что мне было делать? Приходилось поневоле вести праздную жизнь. Утром я и проживающие здесь родственницы де-Бальменов пили чай или кофе. Собаки и кошки дрались или играли вокруг нас, а иногда, сытые и мирные, располагались греться у огня. Одна только ручная курица вечно надоедала нам, вскакивая на стол, таская у нас хлеб и проливая чай. После завтрака я уходил в девичью, наполненную швеями по канве, кисее, бархату и по чему угодно, швеями всех возрастов, от десяти до двадцати пяти лет,-- и мне пели песню за песней.
Я более всего люблю народные песни, особенно малороссийские. Для меня что-нибудь одно -- или слушать самые высокие музыкальные произведения, или просто народную песню. Народная песня как в словах, так и музыке, полна чувства, мысли и притом необыкновенной простоты. Нет в ней лишнего слова, нет лишней ноты. Это нечто вполне самобытное; из народной песни всегда может черпать высокий талант. Как часто случалось мне слышать в музыкальных композициях людей с именем какой-нибудь один легкий и недурной мотив, а затем ровно ничего нового. Этот мотив поворачивают во все стороны: то осветят так, то иначе, займут слушателей, а в сущности это безделица и только повторение и размазывание того же впечатления. Народная поэтическая речь всегда сжата, всегда выскажет только необходимое, и ни слова больше. Здесь нет подделки, нет обмана для наших чувств. Умейте только наслаждаться народной поэзией, как природою.
Пение бывает двух родов: иногда песня напевается, иногда поется. Певец сидит за работой; он задумался; мысли его бог весть где, и он едва внятно напевает легкую для голоса песню. От одной он незаметно переходит к другой, напевает час, два, три и не устает, как мы не устаем мыслить; прервите его, и он не скажет вам о чем пел. Но тот же самый певец, если он возбужден какими-либо исключительными обстоятельствами, дружеской беседой, или находится под влиянием оживляющей его личности, то он споет вам ту же самую песню так, что вы ее не узнаете. Его ум, чувства, все запоет в нем до последней жилки, и часто случается, что он прерывает свою песню плачем.
Я вспоминаю по этому поводу то, что произошло в Линовице. Дивчата помещичьего дома, в котором я прожил немало времени, полюбили меня; я с ними был в дружбе и настолько приучил их к себе, что они пели при мне непринужденно, при мне передавали друг другу деревенские остроты и шутили со мной почти как с парубком. Я уехал; хозяева дома тоже; остались только старушка лет восьмидесяти, да сестра хозяйки, которая смотрела за работой дивчат, именно за шитьем в пяльцах. Вот жизнь в швейной сделалась скучною. Сидят дивчата над узорами по большей части молча; шутки прекратились; каждая задумывается о себе и о своей участи. Сперва становится грустно одной, потом другой; а так как душа душу чует, то скоро грусть охватывает всех. И вот которая-нибудь из дивчат запоет:
Моя матинько, моя голубонько!
Як мені жити, як доживати?..
К ней присоединяется другая, третья, и песня мало-помалу превращается в настоящий плач.
Каждая из них припоминает свою потерю, свое горе, и все поют и плачут до тех пор, пока общее рыдание не прервет песни. Их унылые голоса несутся без слов по опустелому господскому дому и наводят на двух живущих в нем женщин такую тоску, что бедные не знают куда деваться. Когда я приехал, дивчата развеселились; песни приняли другой характер: пошли жарты и хохот, и уже песня "Моя матинько" напевалась со смехом без импровизации; и ничего из нее не выходило. Перед моим отъездом в Киев я старался опечалить дивчат, в чем и успел отчасти, потому что мне самому было грустно покидать этот милый и поэтический уголок. Сначала девушки смеялись; потом пели только две, другие слушали в задумчивости и начали одна за другой плакать. Но вдруг певицы прервали свое пение и расхохотались: им не хотелось раньше времени поддаться грустному настроению. Когда я вздумал было записать песню, никто из них не мог ее продиктовать мне: слова рождались и складывались у певиц в порыве тоски.
Приведу другой пример такого же отношения слушателей из народа к песне. У меня служил натурой хлопчик (мальчик), а бандурист, по обыкновению, сидел в моей рабочей комнате и напевал всякую всячину под свою бандуру. Пришли ко мне двое из хозяйских гостей (это происходило у Галаганов в Сокиренцах), именно: Николай Аркадьевич Ригельман и Иван Сергеевич Аксаков, и заставили бандуриста спеть какую-то думу. Хлопчик слушал внимательно, потом лицо его начало дергать, и он при всех заплакал.
Еще случай. Я был на ярмарке в селе Скрибном, Прилуцкого уезда, и рисовал толпу, собравшуюся около лирника. Народу было множество; в толпе было семейство Григория Павловича Галагана и другие паны. Все внимательно слушали думу. Лирник пел о побеге трех братьев из Азова, и мы видели, как парубок плакал и утирал рукавами слезы.
Возвращусь в Линовипу. Итак, я проводил много времени в швейной. Мне пели дивчата, я записывал и расспрашивал о том, что относится к песням, или, лучше сказать, к выражаемой песнями жизни народа. Так продолжалось до обеда. Во втором часу приходила из села прислуга (в господском доме лакеи не живут) и подавала нам обедать. Тут начиналось кормление зверей: надобно было накормить большую лягавую собаку, маленькую левретку, собачонку со щенятами, двух кошек и курицу. Курица, бывало, взъерошится, кричит, загонит лягавую собаку под диван. Та грызет под диваном кость и рычит на всю комнату. Кошка подкрадывается к тарелке, курица хватает с вилки картофель, который только что хочешь положить себе в рот. Визготня, лай, прыганье, ворчанье, мяуканье -- все что для непривычного человека показалось бы бог знает чем. Но нам нравилась такая суматоха; мы спокойно вели между собою простую беседу, смеялись и мирили животных. После обеда я уходил к себе во флигель. В сумерки дивчата оставляли господскую работу; жартуют до свечей между собой; иногда поднимут пляску, от которой идет гул по всему дому; потом играют в карты и бьют проигравшую жгутом по ладони, и вот, наконец, утихнут, шьют на себя разные разности и поют песню за песней.
Я провел, слушая их и записывая песни, несколько вечеров, а когда запас песен в швейной истощился, то мне пришло в голову приняться тем же порядком за сказки. Сказок записано было мною значительное количество как от дивчат, так и на селе от стариков. Одни из них были интересны, другие плохи, но я собирал все, рассчитывая, что и в сору могут оказаться жемчужные зерна {Ни песен, ни сказок, записанных мною здесь, я не привожу, так как они помещены П. А. Кулишем во втором томе его "Записок о Южной Руси" (стр. 78-103). ["Записки о Южной Руси" изд. П. Кулиш, т. II, СПБ, 1857. С. Б.]}.
Покончив свои занятия, я задумал выехать в Киев, несмотря на сильные морозы. Метель была страшная, крыльцо занесло по колено. Под завыванье ветра и лай собак я заснул в своей комнате и видел во сне старого Чауса, у которого особенно часто бывал и записывал сказки. Снилось мне, что он караулит огород; никто не может подойти близко; собаки бросаются, лают, визжат и рвут на мне платье; прийдя к забору, я обороняюсь своей палкой и кричу деда. Проснулся... Глухая ночь, метель воет, рвется в ставни; чей-то стон замирает вдали.
Собрав свой небольшой багаж в сак и захватив холсты и начатые работы, я доехал до станции Махновки и отсюда в почтовых санях отправился на перекладной в Киев. Мороз был жестокий всю дорогу, у меня не было ни наушников, ни перчаток (которых не ношу и до сего дня), ни калош или валенок, о чем мне пришлось немного пожалеть. На одной станции мне посоветовали переночевать, так как нападают волки. Но это-то мне и желательно было видеть, и я продолжал путь. Ночь была лунная, дорога хорошая, и действительно, в одной лощине, окруженной кустами и камышом, нас преследовало пять волков, подбегавших очень близко к саням. Но мы проехали благополучно. Всю дорогу я поджимал ступни ног под себя и отогревал их на станции, пока перепрягали лошадей.
15.10.2021 в 21:08
|