Autoren

1565
 

Aufzeichnungen

218955
Registrierung Passwort vergessen?
Memuarist » Members » Lev_Zhemchuzhnikov » В крепостной деревне - 40

В крепостной деревне - 40

12.11.1855
Линовица, Черниговская, Украина

XVI.

 Рефлексы мои улеглись. Буду продолжать свои воспоминания, пополняя их иногда уцелевшими листками дневника.

 

1856 год. Линовица. Из записной книжки.

 ...Далеко в небе кричат журавли, летают и жужжат басом жуки; на селе слышатся песни, свист, ауканье и гуканье... все полно жизни и звуков.

 Настал второй день светлого праздника. Я уже несколько дней в Линовице и все время гуляю, вдыхаю в себя весенний воздух... У пруда я сел на изогнутом дереве. Пруд был покрыт сильною зыбью, и всплескивали небольшие волны. Блеск воды на солнце был невыносимый для глаз; две-три диких утки плавали по пруду; ветер шумел в деревьях; вдали кричал удод; начинали свистеть соловьи. Дивчата, убранные длинными лентами, в ярких запасках, плавно шли и пели веснянки, оглашая село от конца до конца. У шинка были устроены качели; оттуда доносились вскрикивания подгулявших и звуки скрипки.

 Изо дня в день жара томила всех; зелень распускалась туго, хлеба пропадали; все жаждало дождя -- и вот, к общей радости, нашла туча. Двери и окна в помещичьем доме затворились; блеснула молния, загремел гром, и дождь ливмя облил землю. Туча пронеслась; проглянуло солнце, но скоро опять набегала туча за тучей, и дождь лил, как из ведра...

 Вечернее солнце осветило разорванные облака; в одном месте проглянуло небо своей покойной глубиной, и в нем блеснула звездочка. Воздух был тих и влажен, чист и упоителен. Соловьи свистали; цвела черемуха; вода на пруде стояла зеркалом; два нырка, плавая, вели за собою струю; лягушки пели в два напева; с молодой зелени падали и хлопали о листья капли дождя; вдали загоралась молния...

 Стемнело... Кое-где прожужжит жук, неловко сталкиваясь с чем попало; вскрикнет в берегах проснувшаяся утка; а песни селян разливаются в воздухе. Дивчата протягивали концы, паробки им подтягивали. Когда накрапывал дождь, прерывались песни селян; только возле господской кухни слышались звон балалайки, вскрикиванье и хохот дворовых. Полил дождь. Но едва он переставал -- снова на селе затягивались песни.

 Блаженное время! Все, что было тогда кругом меня, жило во мне полной жизнью. Доставало созвучья на все; все восторгало душу; песнями я заслушивался, упивался ими. Утро, вечер, дождь, метель -- все наполняло грудь волнением, которое вырывалось песней, и я пел, пел громко и целый день... В ту пору войска тянулись с одного конца России на другой. На утренней заре меня разбудила непривычная селу военная тревога. Я отворил окно; пахнуло свежестью; восток загорал зарею; серая нижегородская дружина шла вдоль сада; близ дома она свернула в сторону и пошла большою дорогою, затянув "Ах, да не одна во поле дороженька пролегала". Долго я слушал эту песню, ловя ее уносящиеся, замирающие вдали звуки.

 

 Я сидел с дивчатами вокруг умирающей их подруги Марианны, и сегодня мы простились с нею. Она жила с управляющим немцем, родила, дитя умерло, она грустила, сохла, и вот ее схоронили... Еще так недавно и смело, слушаясь своего сердца, полная решимости, шла ты навстречу незаслуженному позору. Я хорошо помню ее, двадцатипятилетнюю скромную работницу-швею, с темным, смуглым лицом и большими черными глазами; еще так недавно я рисовал ее цыганкой... Еще так недавно она, больная, лежала на сундуке, бедно прикрытая и окруженная добрыми и милыми подругами, и теперь над нею читает псалтырь столяр Михайло, плачут подруги... а вечером ее схоронили. Это уже вторая жертва негодяя-немца управляющего. Год тому назад этот же Буфиус жил с Маринкой, хорошей девушкой, наблюдавшей за младшими девушками, доброй, всеми любимой, грамотной и красивой. Портрет ее я тоже делал акварелью. Недолго она пожила с Буфиусом и умерла в родах. Поп долго не хотел хоронить ее, будто бы за сожительство с немцем; покойница долго стояла в церкви, объеденная крысами, пока немец не дал попу требуемой платы, и тогда ее схоронили. Жизнь ваша, бедные жертвы крепостного права,-- самая грустная повесть. Отправляетесь вы со свету одна за другой с теми детьми, которые были плодом вашей доверчивой души, и -- забывается ваше имя... а управляющий-немец ищет уже новую любовницу, спокойный и безнаказанный... Все это меня настолько волновало, что я всю ночь метался и не мог заснуть. Возмущало меня и отношение хозяев к беззащитным девушкам; они знали о безобразиях управляющего и... только. Жалеть жалели они и Маринку, и Марианну, а немца не выгнали. Я отправился в село, зашел в клуню и встретил там глубокую старушку; детки играли подле. Мне постлали рядно, и и вот наша беседа:

 -- Скільки тобі год, бабусю?

 -- А бо (бог) его знае.

 -- Бабусю, а бабусю {Старуха была глуховата.}, що діl той, що живе недалеко от Явдошки коло проулка, Арап той,-- старейший від тебе.

 Старуха оставила пряжу и смотрела на меня.

 -- Арап!?. вш був ще мальчишкой, хлопцем, як я була жшкою.

 -- Сколкі ж тобі год?

 -- А от що... я вам скажу приказкою... Я пішла заміж двадцати двох год... Чоловік старий як умер, то він казав, що ему було девьяносто год без трех; а женивсь він двадцати семи год... а живу я без чоловіка, батче, як він умер, -- пройшло вже десять год без одного {Высчитать, года 92.}.

 Она продолжала прясть; дочь ее, уже не молодая, сидела подле и тоже пряла; ребенок возился около нее; другие дети играли у входа на солнце. Звала бабусю Татьяною; она еще была в рассудке и даже охотно спела мне песню старческим голосом.

 

 Ой идут дувочки,

 Да як паняночки,

 Ой усі в віночках --

 А на молодий да на Марусенц!

 И віночка нема

 -- Ой молодая да Марусенько!

 Де віночек діла?

 Ой я вчора та й звечора

 Пьяненька була,

 И склонила та головоньку --

 Да й загубила...

 Ой узяли да й молоду Марусю

 За під біли боки:

 Да й укинули да молоду Марусю

 У Дунай глибокий... -

 Оце тоб, да Марусенько,

 За хорошу вроду --

 Плавай же ти по тихім Дунаю

 Да пий холодну воду.

 

 -- Вона струіла байстря, що привела, а й вивели дівки та й вкинули в Дунай глибокий... (объяснила мне старуха).

 Какая сила и сжатость языка в этой драме! Сколько прелести в народной поэзии! нет лишнего слова, как и в пении нет лишней ноты. Стариной веет от этой песни. Дунай -- чрезвычайное уважение к девственности, и за нарушение -- немилосердная строгость. Теперь, правда, не кидают больше такой дівчины ни в Сулу, ни в Дніпро, но во многих местах, если дивчина окажется во время свадьбы нецеломудренной, то надевают отцу и матери хомут (и жлукто) на шею, водят по деревне, припевая срамные песни и вымазывают их хату грязью. В Черниговской губернии плащеватые цыгане (т.е. носящие плащи и перекочевывающие с шатрами, а не оседлые, что носят сельскую одежду и живут в хатах) рассказывали мне, что у них, когда девушка выходит замуж нечестною, то жгут колеса у воза ее родителей и, тоже с хомутом на шее, водят их по шатрам, бранясь и насмехаясь. У мордвы и чувашей сохранилась подобная же строгость. Этот обычай (до известной степени) сдерживает от соблазна, но его гнет часто бывает причиной убиения незаконнорожденных.

 Дочь старухи Тетьяны спела песню очень хорошую и по словам и по грустному напеву. В ней рельефно выделялись характеры мужской и женский, каждый сохраняя свойственный ему оттенок. Наущаемый изветами матери, муж убил жену свою, он не боится суда и расправы, не бежит скрыться по совету матери, а вполне раскаивается перед своею совестью и громадою, хочет похоронить жену с честью, совершить над душой ее поминки, готов дать и коня, и седло шитое золотом тому, кто разбудит убитую.

 

 Мати сина да при людях била;

 На самоті мина научила:

 Да поідь, сину, у Прилуку до торгу,

 Да купи, сину, дротяний віжки,

 Да звяжи сущі ще й ручки и ніжки;

 Купи, сину, дротяну нагайку

 Да бій милу з вечора до ранку.

 У півночі комора дзвонила,

 А и к світу вже мила не жива...

 Лежит мила як ожина синя,

 Стоит милий да як напір білий...

 -- А що будем, матінко робити?

 -- Убив жінку,-- ні с ким мені жити!..

 -- Запрягай, синочку, білую кобилу,

 Да ідь, сину, в чужую краіну.

 -- Треба, мати, попам сказати,

 Треба и тіло й поховати,

 Треба мати, громаду збірати,

 Треба и душу поминати.

 Колиб я знав, хто милу разбудить,

 Дав бы ему коня вороного

 И сідельце из злота самого,

 И нагайку, як чорную галку,

 И попругу з великого тугу...

 Колиб був матері не слухав...

 

 Певица остановилась, и хотя знала, что песня не вся, но забыла конец.

 Пришла другая женщина и присела возле нас; одно дитя сосало ее грудь, другое она обняла, и в таком положении спела следующую песню:

 

 -- Приняв чорнец Куземочку за рідну дітину,

 Да й оженив на чужий стороні.

 Поіхав Куземка у млини молоти,

 Та й зоіхав до тестя у гости.

 Як сів Куземка мовеньку мовити,

 А Малашка из Одаркою сокири гострити.

 Ой сів Куземочка вечерю уживати,

           А Малашка из Одаркою в вікно виглядати.

 Да поідомо Куземочко, с хати,

           Да поідомо в чисто поле гуляти;

 Ой сядь же ти, Куземочко, оттут пид вербою,

           А ми поідемо дали на розмову.

 Сіла Малашка Куземчці ськати,

           А Одарка из сокирою шию рубати...

 У нашоі Малашечки в підильках мережка:

           Куди везли та Куземочку -- крівавая стежка!

 У нашоі у Одарки на гастибці стрічка,

           Куди везли та Куземочку -- да крівавая річка:

 -- Продавай, мій татусенько, воли та корови,

           Визволяй нас из неволі.

 Ой продавай, мій татусенько, воли та телички,

           Визволяй нас из темнички.

 -- Продав я, моі донечки, воли та корови,

           Та не визволю из неволи...

 Оце тобі, да Одарочко, за твою розмову

 Сиди в піску да іж тузку да пий холодную воду.

 

 -- Вони его убили за тее, що вин обох разом любив (объяснила певица).

 Я отправился на край села, где стояла одинокая хатка; окружавшие ее плетни были ветхи; на дворе пусто; мужское хозяйство было запущено. Близ хаты был яр; здесь я любил сидеть, незамеченный никем, и вслушиваться в бесконечно-грустное задушевное пенье молодой женщины. Почти всегда она была одна дома и работала. Теперь укачивала ребенка, пряла и пела. Веретено гудело и наводило невыразимую тоску. Несчастная женщина поет, а веретено однообразно стонет; прервется стон на минуту, и снова вторит грустной песне. Пелась знакомая мне песня:

 

 -- Да зачула стара мати,

 Да по тім боці стоя...

 "Ой не плач, доню, не журися,

 Бо така твоя доля;

 Ой полюбила пройди-світа,

 Да при місецю стоя".

 -- Не я его полюбила,

 Полюбила моя мати,

 Ой повеліла мені мати

 Білі рушнички давати...

 Чи я в тебе, моя мати,

 Да хліб-сіль переіла,

 Що ти мене, моя мати,

 За бурлаку затопила?

 Затопила головоньку,

 У чужую стороньку

 У чужую стороньку,

 

 В безоднее море!

 Ой звяжи мені, мати,

 Да китайкою очі,

 Ой веди, топи до річеньки

 У темненький ночи;

 Да пристроми мене, мати,

 Щоб я не зринала,

 Ой щоб я сего горя

 До віку не знала.

 

 Страшная песня; дрожь пробегала по телу от слов ее и глубоких душевных нот несчастной женщины.

 Я оставлял занятия и слушал песни своих подруг дивчат, которые в соседней комнате сидели за работой, в пяльцах вышивая тонкие юбки, воротнички, платки и прочие тряпки. Петрівки сменялись другими, и часто пели мои в то время любимые песни. Я никогда не имел исключительно избранных, любимых песен; нравились более та или другая песня, смотря по расположению духа. Хор дівчат был неподражаемый; мотив несся и в него вливались все маленькие отступления каждой из певиц. Каждая пела по своему, по собственному вкусу, по сердечному влечению. На время смолкала одна, прерванная работой, но скоро снова подхватывала песню или на той ноте, где пришлось остановиться, или догоняла подруг, выпевая все пропущенные ею стихи. Одни и те же дівчата не всегда одинаково пели одну и ту же песню. Какая разница с хорами ученых певчих, которые поют стройно, ровно -- словно маршируют! Дівчата поют потому, что поется. Песня выбирается общим расположением духа; тогда как в ученом хоре все подобрано, все гладко и выправлено; певцы поют с мыслью, что их слушают, и с тем, чтобы их слушали. У дивчат хор случайный; одни голоса схожие, других недостает; но от этого именно песня и получает характер правды, жизнь, свежесть и прелесть, тогда как в ученом хоре преобладает противохудожествен-ный дух формалистики и солдатчины. Дівчата наивно поют и верят в песню, живут в ней всем существом; а ученые певцы поют, чтоб щегольнуть, и редко проникнуты содержанием. Моя нелюбовь к муштрованным хорам подобного рода относится не только к тем песельникам, которые потешают публику на островах, минеральных водах и театральных подмостках. Мне также противны и насильственно составленные хоры певчих при панских дворах и цыгане, которым так рукоплещет Москва и Петербург и которые так бледны и неприятны, когда вспомнишь разгульные вольные песни кочевых цыганских таборов. Подобные хоры лишены сердечного увлечения и представляют собою жалкое вырождение народной музыки. Восхищаться может этими хорами только наше общество, оторванное от народа и представляющее собою такую же пародию, не менее жалкую, как и песни, которыми оно потешается. То же бездушие в пении народных певчих и на клиросах богатых церквей модных монастырей: от их аккордов, их выученных соло и в конце пенья густо пущенной октавы так и пахнет духами. Не так пели первобытные монастыри, когда соединяла братию искренняя вера. Тогда не спевались перед службою, чтобы щегольнуть стройно пошлым пеньем на итальянский лад, а пели свободно душевные молитвы; хор прерывался хором; пока одни клали земные поклоны, другие пели. Удары в била, или звон колокола, сливались в общую гармонию, и имели осмысленное значение. Хоры первобытных христиан не пели под камертон; разлад в их пении имел свою гармонию; хор селян не поет под взмах капельмейстера; песня его рождается сама собою, и в его вольных переливах, в его стройности именно та верная себе, упоительная гармония, которую слушаешь и не наслушаешься. Таких наивных вольных хоров положить на ноты нельзя; ноты передают мертво, они не в состоянии передать физиономию и игру песни. У меня записана звук в звук игра бандуриста, но когда мне разыгрывали эти ноты, то редко кто мне мог напомнить игру бандуриста и я с досадой (sic!), тем более, что игра была верная, без фальши -- но в то же время мертвая, лишенная смысла и духовности. У бандуриста жил каждый звук; собираясь петь, он отыскивал мотив и настраивал самого себя, тогда как по нотам мне бренчали отрывисто и бессмысленно. Я уже и не вспоминаю о тех аккомпаниментах, которые приложены к изданиям народных песен: они оскорбляют и вкус и ухо.

15.10.2021 в 20:56


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Rechtliche Information
Bedingungen für die Verbreitung von Reklame