Вскоре по водворении в боксе нам принесли наше платье, горячее, влажное и смятое от пара. Переодевшись в него, мы сразу приняли вид лиц, потерпевших кораблекрушение и вытащенных из воды. Отросшая щетина, бледность усталых от бессонницы лиц ещё более увеличивали это впечатление. Представление о времени было окончательно потеряно, мы вторые сутки не спали. Всякие разговоры кончились, и в самых неудобных позах мы клевали носами, как вдруг я услышал свою фамилию и:
— Выходите.
Быстро простившись с товарищами, я вышел. Опять лестницы, переходы, коридорчики, тёмный двор, опять небольшой, герметически закрытый автомобиль, в котором для пущей верности было устроено три шкафа с каждой стороны. Я поместился в один из этих шкафов, дверь за мной закрылась и после нескольких сильных припадков астмы машина покатилась.
Всякая практика создаёт опыт. Впоследствии, сидя в такой двойной изоляции, по доносившимся извне звукам, поворотам, остановкам и по времени переезда я знал, куда и в какую тюрьму меня привезли ещё до того, как я выходил из машины. Но в тот момент я был ещё неопытен. Переезд был нелёгкий, в шкафу было очень тесно, мало воздуха и потому быстро сделалось душно; московская же мостовая, по крайней мере, по нашему пути, оставляла желать лучшего. Однако всему бывает конец, мы остановились и, услышав приказ выходите, я поспешил покинуть душный шкаф и с удовлетворением втянул в себя свежий ночной воздух.
Прямо передо мной виднелась освещённая небольшой лампочкой дощечка, на которой я прочёл малоутешительное слово «СМЕРШ». Тогда я не знал значения этого слова, фактически же это было официальное название контрразведки во время войны и расшифровывалось просто — «смерть шпионам». Тюрьма же, куда меня привезли, была Лефортовская.
Большая, выкрашенная в зелёную краску комната, с очень большим окном и столь же большой массивной решёткой, чёрный асфальтовый пол и небольшой столик с полочкой — было первое, что я увидел в этой тюрьме. Я ничему не удивлялся, ни на что не реагировал — мне лишь смертельно хотелось спать, а потому, надвинув на лицо шляпу и завернувшись в ульстер, я лёг на грязный асфальтовый пол, но не успел закрыть глаза, как в комнату вошла девушка лет 20 в чёрном пальто с большим вязаным белым платком на голове и в высоких сапогах.
— Спустите брюки, — сказала она мне.
В первый момент я подумал, что ослышался, и, вскочив на ноги, глупо уставился на вошедшую.
— Вы по-русски говорите? — спросила девица. — Да! — ответил я.
— Так спустите брюки.
Это показалось мне несколько нелогично, но я повиновался. — Поднимите рубашку!
Я выполнил и это требование, девица повернулась и вышла. Сознаюсь, что сцена эта произвела на меня сильное впечатление, я недоумевал. Практически дело было просто: это была представительница санчасти, и её обязанностью было определить, не являюсь ли я переодетой женщиной и не болею ли я какой-нибудь болезнью. Должен при этом сказать, что вторую часть своей обязанности она выполнила более чем поверхностно.
Быстро приведя свой туалет в порядок, я улёгся на прежнее место с твёрдым намерением заснуть, но опять неудачно: дюжий рыжий надзиратель открыл дверь и предложил мне «выходить в баню». Мои уверения, что я только что мылся на Лубянке, а вчера дома — не помогли. Пройдя какими-то закоулочками и коридорчиками, я очутился под очень горячим и сильным душем, дувшим дуплетом из двух кранов; платье же моё, будучи уложено в мешок, опять отправилось в «отпарку». По окончании этой процедуры два надзирателя, громко щёлкая пальцами перед каждым поворотом, ввели меня в помещение Лефортовской тюрьмы.
Предводимый и сопутствуемый ими я поднялся по металлической лестнице, напоминавшей судовые трапы, на четвёртый этаж, где был введён в небольшую, окрашенную до половины в коричневый цвет, с высоко, почти под потолком, расположенным окном. В щель между окном и так называемом «намордником» (железный лист, расположенный наискось к окну) было видно, что светало. Я огляделся. В камере стояла железная кровать, вернее, её остов, так как середина, на которой можно было лежать, отсутствовала.
Теперь у меня была только одна мысль — спать, и как только дверь закрылась за моим провожатым, я быстро улёгся на пол вдоль стены, но так же быстро открылась кормушка в дверях (форточка, через которую подавалась пища — отсюда и название), и солдат сообщил мне, что на полу лежать воспрещается и что для этой цели есть кровать. Я недоумевающе показал ему на пустую середину кровати, на что получил ответ:
— Постельные принадлежности будут вам выданы.
Я сел, как птичка, на железную полосу кровати и, положив руки на её спинку, начал было уже засыпать, как дверь открылась, и в камеру вошёл генерал Добровольский. Его благородное красивое лицо носило следы сильного утомления, но живые тёмные глаза сверкали улыбкой, и он приветствовал меня так, как будто мы встретились в гостиной. За исключением короткого времени совместного проезда на аэроплане в Москву, я не видел его с 1928 года. За этот срок он постарел, волосы стали совсем белые, но присущий ему шарм он сохранил вполне. Мы поделились впечатлениями и предположениями — они не были радужными.
Оказалось, что он с Лубянки попал сперва в Бутырскую тюрьму, а оттуда был переведён в Лефортовскую, так что ему пришлось ещё лишний раз вымыться в бане и отпариться. Почти вслед за ним в камеру внесли кровать, пару совершенно сбитых в лепешку ватных тюфяков, пару тощих подушек, набитых пером, по невероятно грязному одеялу и по латаной простыне на человека.
Быстро оборудовав «спальное место», мы, скинув ботинки и верхнее платье, бросились на кровати, натянули на себя одеяла и наши ульстеры, так как в камере было более чем прохладно, закрыли глаза и, наконец, заснули.