20.03.1899 Боровковский, Тульская, Россия
Глава 31
Знакомство с И. В. Цингером
С этого же времени, то есть с осени 1898 г., я познакомился с Цингерами, время от времени проживавшими в соседней с нами деревне Мелеховке. Два брата из них были доцентами при университете (Московском): один, Николай, по ботанике, другой, Александр, по физике. А третий, Иван, не кончивши курса технологического института, поселился в имении и начал «чудить», как говорили о нем в деревне. Чудачества эти были в том, что он открыто осуждал господскую жизнь с прислугой и батраками вообще и помещичью в частности, называя в то же время дворян вымирающим поколением, и сам брался за всякую грязную работу или, вернее, учился ей. Говорил, что все должны на себя работать сами, а что землевладение есть грех и уродливый нарост на здоровом теле. Само собою, также отпал от Православия и осуждал духовенство. Женился он на сестре своей мачехи (то есть он и его отец имели женами родных сестер) и, чтобы опроститься, вместе с женой ушел из барского дома вперед в сторожку, в лес, под названием Дивисилка, а затем в этом же лесу выстроил себе крестьянский дом и двор и хотел жить «трудами рук своих». А так как у него это не выходило и чтобы оправдать свое бытие в глазах мужиков, он устроил в другой избе плетельную мастерскую, а сам все время хлопотал по сбыту корзин и мебели и доставке прута. Для этого он выхлопотал у министра Ермолова субсидию и насадил ивовую плантацию более десятины в поле и часть в огороде, который был у него здесь же, против дома, на лесной поляне. Но, как бывшему барчуку, ему эта крутня скоро надоела, и он хотел от нее избавиться. А потому с первого же знакомства он стал звать меня к себе учить его работать и вести крестьянское хозяйство, прельщая тем, что за землю мы ничего платить не будем, а, что наработаем, будем делить пополам. Однако я долго не решался, но дома у нас пошли нелады, мать не давала нам по средам и постам молока, даже ребятам, я все же брал самовольно и из-за этого, и из-за ребят, было много греха, а так как, кроме отца, дома жил еще и брат Павел, семнадцати лет, то я и решил на время уйти к Цингеру, хотя старший брат, Андриян, живший в это время уже в Москве, у князя Волконского, противился моему уходу. Он получал хорошее жалованье и не хотел сам идти в деревню, а на отца, как пьющего, он не надеялся, на брата Павла тоже. И я ушел, обещая долю своего оброка все же уплачивать вовремя.
К Цингеру я пришел в марте 1899 г. со своими лошадью и коровой, и с его стороны тоже были лошадь и корова. Сам он был с внешнего вида сильный и здоровый человек, и я очень удивлялся, как он уставал через 10 минут от всякой трудной работы и выпивал в это время по горшку молока. Я его в первый же день заставил очистить весь навоз около дома, которого было без меня накоплено много. Он смирился и стал работать. Но когда пришла пахота и надо было вставать в 4 часа утра, мой ученик сбрендил и никак не мог встать раньше 8–9. Я уеду с четырех утра пахать, а он спит до восьми, и, сколько его не будят, — он только мычит и ворочается с боку на бок. А потом, наконец, встанет в 8–9 часов, пока раскачается и напьется чаю и придет меня сменять, в это время уже надо бывало отпрягать на обед. Так он, не пахавши, и идет обратно. После обеда попашет часа два-три и опять я сменяю его до вечера, а он уже никуда не годится и валится спать. Плательщики (Николай Демьянов, Журавлев, Хоркин) над ним смеются: «Тебя, — говорят, Михаил Петрович доделает до ручки, он тебя не доживя веку в гроб вгонит». Посеяли мы с ним в эту весну 21/2 десятины овса, 3/4 десятины гречи и столько же картошек. Земля была еще, но я не надеялся на него в уборке и побоялся сеять больше.
После сева мы стали работать на огороде. Я все хотел, чтобы Цингер равнялся со мной, и тащил его на всякую работу, но он, поработав час-два, под тем или другим предлогом уходил на барский двор и засиживался по полудня. Я ему стану выговаривать, а он оправдывается: «Мое, говорит, барское пузо так и тащит меня туда. Ах, как там хорошо: скажешь Ивану — подай самоварчик, подай закусить — так все сейчас же и появляется на столе, протягивай руки да ешь. Хорошо там жить! Очень хорошо! А Савелью скажешь: запряги лошадку — через 10 минут готова, садись и поезжай».
А когда я его стану серьезно бранить, что он, назвавшись груздем, не хочет лезть в кузов, он сейчас же убегал на барский двор, бранил там всех подряд за их дармоедство и приводил ко мне и жену, и сестру, и свояченицу: «Возьми их, Михаил Петрович в работу, — говорил он мне, — не черта им сидеть там дармоедничать, пускай хоть нам помогают». И я и им находил работу. К нему приезжали семьи других помещиков посмотреть на его чудачества, он ругался и на них и их заставлял полоть грядки. На его чудачества приезжали посмотреть и его знакомые из господ, и в такие дни совсем было некогда работать: сидели и спорили целыми днями и ночами. Спор, конечно, шел о Толстом и его учении о самосовершенствовании, об опрощении жизни от тех наростов «цивилизации», от которых теперь задыхаются даже средние люди господского пошиба, не говоря об аристократии и чиновниках. Господа, конечно, были с этим опрощением не согласны и говорили, что это опрощение есть возврат к дикости, что если все будут сами на себя работать, то некому будет служить обществу и управлять государством. Иван Васильевич над ними смеялся и уличал в глаза:
— Какое вам дело до общества и государства, — говорил он им, — ваше дело самих себя обслуживать и не сидеть на шее других, а как сложатся общественные отношения и будет ли тогда государство — это вас не касается. Вы отвечаете за правду и неправду своей жизни, а не отвлеченных понятий об обществе и государстве. Так могли говорить только пастухи, а вас никто не нанимал и не просил лезть в руководители, ведь вы самозванцы. — И когда господа уверяли, что без государства и народу будет хуже, чем теперь, Иван Васильевич смеялся на них и брил, как говорится, в глаза:
— Вы не виляйте, — говорил он им, — и не загораживайтесь народом. Народ сам себя кормит и будет кормить, при всяких условиях будет он отлично жить и без вас. Народ не запугаешь ни анархией, ни монархизмом, и ему совершенно наплевать, будет ли какое государство или не будет, и на власть ему наплевать: кто ни поп, тот и батько, только бы меньше грабили. Нам же, господам, это страшно. А ну как не будет 20 числа для получения жалованья, и таких мужиков-дураков, какие теперь идут к нам и в батраки, и в лакеи? Ну посудите сами. Что тогда будет, и что станется с нашим отродьем?
Такие разговоры через помещиков дошли до губернатора, и его вызвали к предводителю дворянства для предупреждения, где настоятельно советовали «перестать якшаться с мужиками и не разводить толстовскую анархию», кроме того, было предписано местному приставу наблюдать за нашей жизнью вообще: что мы делаем, что говорим, кто к нам ходит и т. п. А потом, после того как у нас родился ребенок и мы с женой его не понесли к попу крестить, было предписано и попу следить за нами и увещевать и наставлять в истинах Православия.
Приедет становой на паре, с колокольчиком и бубенчиками, походит с нами по хозяйству, попьет чайку, побеседует дружеским образом и уедет, а тем временем урядник пройдет по деревне и наведет справки о нашей «вредной пропаганде». Священник же села Денисова, в приходе которого мы жили, был пьяница и в пьяном виде приезжал нас «увидеть». Тоже пили чай и беседовали о религии, спьяну Михаил Михайлович (так звали попа) начинал ругаться на Цингера и упрекать его за то, что он водится с мужиками и разной сволочью. За это слово Иван Васильевич брал попа за шиворот, выводил, сажал из дома на тарантас, привязывал веревкой и нахлестывал по лошади. Лошадь была умная и всегда в целости привозила попа домой.
А когда мы были на работе, пьяный поп перепугал мою жену и ребят своей руганью, и она стала от него запираться. Стуча дверью, он орал, что здесь живут антихристы, дьяволы, окаянные, что нас всех надо крестить, а на ребят повесить кресты.
Один раз они были вместе со становым. Пили чай, беседовали. Становой положил на стол кобуру с револьвером, а рядом Михаил Михайлович положил крест (он возвращался с требы, и крест был с ним). Цингер, чтобы подшутить над ним, завел разговор о том, кто из них больше зарабатывает: крестом или револьвером? Становой, тоже в шутку, стал хвалиться, что он зарабатывает гораздо больше, чем священники. Михаил Михайлович не сдавался и доказывал обратное.
— Если мне докажут, — сказал он, стукнувши по столу кулаком, — что этой машинкой, — он ткнул в кобуру, — можно заработать больше, чем крестом, я сейчас же переменю службу и пойду в становые.
В один его приезд Цингера не было дома, а я строил ригу и прибуравливал слеги к стропилам, будучи на верху. В дом его жена не пустила, а сказала, чтобы он шел ко мне, на стройку. До обеда был дождь, было сыро и мокро, а вокруг вкопанных столбов и совсем была мокрая глина. Он подошел ко мне и стал требовать, чтобы я слез к нему вниз.
— Сниди ко мне, окаянный, для беседы, — кричал он на меня. — Мне архиерей бумагу прислал, требует, чтобы я тебя в веру православную привел, а я что с тобой сделаю, раз ты ни в Бога, ни в черта… окаянный ты, антихрист.
Я стал просить его, чтобы он влез ко мне по лестнице наверх и подержал бы слеги, а то одному было трудно. «Мы будем и работать и беседовать», — сказал я ему. Михаил Михайлович стал подходить к лестнице, но упал на грязную землю; стал хвататься за столб, чтобы встать, но опять падал на скользкой земле и долгое время не мог встать, ругаясь в то же время скверными словами.
— Ну вот, Михаил Михайлович, — сказал я ему, — я хожу по верху, по мокрым слегам и то не падаю, а ты на земле и то падаешь, ну чему же, — говорю, — ты можешь научить меня хорошему, в чем меня будешь убеждать?
— А ты сниди ко мне на землю, тогда и поговорим…
Нет, — говорю, — не сниду, мне некогда, надо ригу строить…
— Я так и архиерею напишу, что ты, окаянный, со мной и говорить не хочешь, пускай он сам приезжает тебя устыдить! — кричит Михаил Михайлович.
— Да что, — говорю, — вы ко мне пристали-то, что я должен вам что ли?
— Должен! Должен! Ты должен своего ребенка окрестить, он у тебя щенок некрещеный! — запальчиво кричал он.
— Но я же, — говорю, — не поп и крестить не умею.
— Ты должен его ко мне принести, а не хочешь, загордел, так я на дому могу, мы с тобой по-семейному, одной минутой, даже можно через обливание…
— Никакой потребности не чувствую к этому, — говорю. — Мне этого не нужно, ребенку тоже не нужно, зачем же и ради чего я это стану делать? Кому это нужно?
— Кому это нужно, — передразнил он меня, — это нужно государству! Для государственного порядка нужно!
— Глупости это, Михаил Михайлович ты городишь, — говорю. — Министерство внутренних дел не катехизисом руководствуется и вряд ли в таких крещениях нуждается, там дороже всего оброки ценят: платишь — значит, и хорош…
— Так не дашь крестить? — запальчиво кричит Михаил Михайлович.
— Не дам, — говорю, — и потому, что ты с сердцов утопить его можешь, и потому, что ребенок вырастет и недоволен будет. Пускай тогда сам делает, как хочет, а то вот, — говорю, — меня крестили, а теперь пристают: почему я Богу не молюсь, в церковь не хожу, так потом и к нему приставать будут. А будет некрещеный — никто приставать не станет.
Уходя от меня, Михаил Михайлович на этот раз грозил мне острогом, Сибирью и опять называл антихристом и христопродавцем. Весь он был в грязи, и встречные крестьяне только вздыхали и покачивали головой, глядя на своего духовного отца.
Становой, в свою очередь, всякий раз, приезжая к нам, спрашивал меня, какой я веры? Я вперед принимал это за шутку и не отвечал. Но в следующий раз, он опять ставил этот же вопрос, а на мой вопрос, почему он это спрашивает, он наконец открылся, что он имеет бумагу из консистории, которой поручается ему расследовать: какая новая секта появилась у нас на Дивисилке и к какому толку мы себя относим?
Я сказал, что мы совсем бестолковые и не затем отпали от одной веры, чтобы присоединяться к другим. Мы просто сами по себе…
— Ну как-так сами по себе, — возражал становой, — таких у нас в государстве нет, а непременно все какое-либо название имеют. Ну там католики, магометане, жиды, баптисты, евангелики, или еще какие, надо же нам знать: кто как верует?
— Да вам-то что за дело, — говорю, — кто во что верует, что вы ко мне пристали, как слепой к тесту?
— Как что за дело, — горячится становой, — черт вас тут знает, какую вы новую веру придумали, а может вы скажете, что и начальства не надо, и становых тоже?
— А разве уж и такая вера есть, чтобы в начальство не веровать? — спрашивает Цингер со смехом.
— Есть, — с ужасом говорит становой, — всякая сволочь в подполье развелась, а потому нам и важно на всех ярлык навесить, чтобы заранее знать, кто опасен и кто нет. Если кто, скажем, штунда, так штунда; молокан — так молокан; беспоповец, так беспоповец, марксист — так марксист, так мы и знать будем, — миссионеры всех разберут: кто каков — а вот об вас что написать, мы затрудняемся…
— Нам писать ничего не надо, — говорит Цингер, — а если вам нужно — пишите, что Бог на душу положит…
— Ну, мы вас в штунду не отнесем, — смутился становой, — я запишу вас в толстовцы, надеюсь, спору не будет?
— Хоть в магометане пишите, бумага все терпит, — смеясь веселым смехом, говорит Цингер.
— Я и сам смеюсь на такие вопросы, — вторит Александр Степанович (так звали станового), — и сам понимаю, что все это недостойно и глупо, а что я поделаю, раз из губернии бумагу пишут!..
И стоило приставу окрестить нас этим именем, как через какие-нибудь 2–3 недели во всей округе нас стали величать толстовцами.
19.05.2021 в 21:11
|