Странная вещь: иногда какое-нибудь маленькое событие так западает в душу, что потом всю жизнь не забудешь его. И чего бы, кажется? Пустяк! Так вот нет же: стоит перед глазами, точно вчера случилось, и болит сердце нисколько не меньше, чем когда-то давно-давно...
Это было... в одном большом и шумном городе. Я перебивался кое-как с хлеба на воду и жил на окраине города, в маленькой грязной каморке, за которую платил 4 рубля.
Перегородки были дощатые, дырявые, обклеенные рваными газетами, они не доходили до потолка, чтобы чад из кухни расплывался по всем комнатам равномерно, -- и в моей каморке было слышно каждое слово, каждый шорох, раздававшийся даже в самом дальнем углу "квартиры".
Я любил тишину -- и мечтал об ней, как о недоступном счастье. Только по ночам я мог чувствовать себя по-человечески, и то если "хозяин", Андрей Никитич, сапожник, не приходил домой пьяный. А случалось это не очень часто, два-три раза в неделю. Остальные дни мне приходилось или целую ночь слушать неистовую его брань, или убегать и ходить по пустынным улицам до рассвета.
И вот в одну из таких пьяных ночей случилось то самое, о чём я хочу рассказать. Андрей Никитич пришёл часов в восемь вечера пьяный и злой. Я сразу понял это по резкому стуку в дверь.
-- Самовар!.. -- глухо сказал он, вваливаясь в кухню.
Я слышал, как жена его, Анна Петровна, наскоро стала укладывать дочку свою Зиночку. Она знала, что, если муж заметит, что дочь не спит, привяжется к девочке, -- а она боялась этого больше всего. Больше побоев и брани.
Но Андрей Никитич, видимо, догадался.
-- Не прячь! -- крикнул он. -- Отец я или нет...
-- Начал, -- проворчала Анна Петровна.
Зиночка спрыгнула с лавки и подошла к столу. Я услыхал её тихий голосок:
-- Дай карандашик...
Зиночка любила чертить на бумаге фигурки, и карандашик всегда лежал у них на столе. Очевидно, отец взял его.
-- Так просят, а?.. Чего молчишь, просят так, я тебя спрашиваю!..
Зиночка молчала.
-- Отец я, а? Проси, как следует: папочка, дайте, пожалуйста... карандашик, ну?
Опять молчание.
-- Говори, гадина! -- заорал Андрей Никитич.
-- Да отвяжись ты, -- вступилась жена.
-- Молчать!.. Говори: папочка... дайте, пожалуйста, карандашик...
Зиночка молчала.
-- Не скажешь!.. Не скажешь!..
Я чувствовал, что к горлу моему подступает что-то тяжёлое, и руки и ноги делаются холодные.
-- Не скажешь!.. -- хрипел за стеной голос.
И вдруг я услышал за стеной шум. И глухие удары по телу.
-- Раз... два... три... -- хрипел голос.
-- Папка... папочка... я не буду... я не буду... -- лепетала, задыхаясь, Зиночка.
Я вскочил с постели и, не помня себя, вбежал к ним в комнату.
Андрей Никитич зажал коленями девочку и бил её по лицу:
-- Шесть... семь... восемь... -- хрипел он.
Я схватил Зиночку за плечи, вырвал её и закричал:
-- Не смейте... не смейте!.. Или я убью...
Я задыхался... Я сам не знал, что говорю... Зиночка была у меня в руках. Я отнёс её к себе в комнату. Она плакала, судорожно обхватив мою шею. И сам я рыдал, как обезумевший...
Впрочем, это уже к делу не относится.
Так вот -- то маленькое происшествие, которое по временам почему-то встаёт в моей памяти и с прежней силой мучает меня.
А ведь прошло лет не мало -- не меньше десяти.
Это произошло в Благородном собрании, после одного симфонического концерта. Концерт кончился. Публика сплошной стеной спускалась вниз по лестнице.
Немного впереди себя, около самых перил, я заметил высокую, красивую девушку, в необыкновенно простом и скромном чёрном платье. За ней шёл маленький, худенький господин, лысый, с небольшой седенькой бородкой. Народу была масса, теснота и давка была страшная. Я следил за дамой и за господином. И вдруг заметил, что худенький господин, пользуясь теснотой, позволил себе нечто совершенно непристойно-оскорбительное. Мне это было видно через перила. Я видел, как вспыхнуло лицо девушки, как она повернула к нему своё испуганное и гневное лицо, видел, как она хотела крикнуть, но, видимо, сробела и, растерянная, не знала, что ей делать. Кровь хлынула мне в лицо. Я рванулся вперёд и, не помня себя, что было сил ударил лысого господина кулаком по лицу...
Я не спал всю ночь. Я думал о ней, об этой незнакомке, и эти испуганные глаза, этот румянец от стыда и гнева наполнял всё существо моё таким мучительным, таким захватывающим сладострастием... Каким пустяком была выходка этого господина в сравнении с моими грёзами. И какою подлостью казался мне его поступок, и как бесконечно ненавидел я его...