|
|
Наступает для меня день страшного суда. Моя судьба в руках Скабичевского. Бедная Таня молчит, но сколько тревоги в ее больших серых глазах. Мысленно перечитываю рукопись, сданную мною. В целом ряде очерков я рисую жизнь промысловых нищих. Даю склизкое дно жизни, населенное людьми, потерявшими облик человеческий. Стараюсь доказать, что мои персонажи тоже люди и, может быть, неплохие. Утверждают, что падение человека зависит не от него самого, от экономических условий, от общественного строя и от среды, окружающей его. Все люди рождаются одинаковыми — маленькими, голенькими и беспомощными. Нет мудреца, способного, глядя на младенца, сказать — он будет нищим или он будет членом государственного совета. Но почему так много на свете несчастных, обездоленных и изгнанных из жизни?.. Перед этим острым вопросом стою в недоумении. Но зато мне хорошо знаком быт униженных людей. И этим бытом, множеством фактов, свидетельствующих о жестокой несправедливости и бесправии, насыщены мои очерки. Неужели. Скабичевский отвергнет?.. Ведь я все свои силы вложил, и, когда писал, у меня внутри рыдал каждый нерв от жалости к людям, измолотым и задавленным чьей-то тяжелой, жестокой рукой. Розенштейн называет Скабичевского либералом. Хорошенько разобраться в значении этого слова я не могу, но думаю, что слово хорошее, и Скабичевский мои очерки примет и напечатает. Так в это серое холодное утро, направляясь в редакцию, успокаиваю себя. Сторож, высокий, тощий старик, говорит мне: — Пойдешь по коридору — вторая дверь направо. На минутку останавливаюсь. Хочу унять волнение сердца. — Здравствуйте, — обращаюсь я к широкой спине Скабичевского. Старик поворачивает голову. Замечаю на его затылке длинные жидкие волосы, ниспадающие на плечи. Он вглядывается в меня, вспоминает, шарит опухшими руками по столу, находит рукопись и говорит: — Прочитал… Неплохо, но для толстого журнала не подходит: материал незначителен. Вы бы к Нотовичу снесли в «Новости»… Выхожу. Передо мною темная завеса. Мне становится страшно. Как хорошо умереть сейчас!.. |