|
|
Наступают осенние дни. Злее становится жизнь. Часто вижу себя со стороны. Вижу никому не нужного человека, затерянного в многолюдной, шумной столице. Весь день зябну и прячусь от дождя. Питаюсь от случая до случая. Сегодня могу остаться без ночлега. Мне предстоит бесконечно длинную ночь провести под открытым небом. В моей бесприютной жизни случались такие ночи, но сегодня я с ужасом думаю об этом невыносимо тяжком, испытании. В моем воображении встает картина ожидающей меня ночи. Город спит. Погашены огни. Глухая каменная тишина. Сквозь жидкие прутья холодного дождя серыми бесформенными глыбами выступают слепые безмолвные дома. Согнувшись под тяжестью ненастья, я шагаю по мокрым пустым улицам. Во мне стынет кровь. Мелкую колючую дрожь вливает в меня осенний ветер. Я до того одинок и беспомощен, что плачу от жалости к самому себе. Да, я знаю, что меня ждет, и мысль об этом приводит меня в отчаяние. Нет, лучше смерть, чем такая ночь!.. И вот тут в памяти моей пробуждается рассказ Петьки-Желудя. Почему он смог так поступить, а мне кто запрещает?.. Сейчас адмиралтейские часы показывают полдень. Надо приступить к делу… Ждать нечего… Иного пути не вижу перед собой. Несколько минут колебания, и я решительно вхожу в казанскую полицейскую часть. На все вопросы околоточного надзирателя отвечаю незнанием. Сухой, тощий человек с длинным костлявым лицом и холодными серыми глазами сначала впадает в ярость, а потом, когда я решительно отказываюсь отвечать, он входит в кабинет пристава, откуда через минуту возвращается, и, вцепившись тонкими пальцами в мое плечо, вталкивает меня в помещение начальника. За большим письменным столом, покрытым зеленым сукном, сидит сам пристав. Остриженная бобриком седая голова наклонена над бумагами, на плечах поблескивают офицерские эполеты. При моем появлении голова медленно поднимается, и я вижу узкий лоб, хмурые черные брови, темные глаза и пышные, горизонтально лежащие усы. Коротенькое молчание. Чувствую, как в мое лицо впивается взгляд пристава. — Откуда? — прокатывается густой, низкий бас начальника. — Из Риги — отвечаю я. — Как звать? — Шимма. — Фамилия?.. — Это все… Других имен у меня нет. — Что?.. В обширной комнате наступает тишина. Пристав до того изумлен, что даже не сердится. — В центре столицы… Да что же это такое!.. Бродяга… Не помнящий родства… А фамилия твоего отца?.. — снова обращается ко мне начальник… — Я не знаю отца… — А мать?.. — Тоже не знаю… — Ах, ты… — из уст пристава вырывается длинное ругательство, и он кулаком ударяет по столу. Не знаю почему, но я не испытываю никакой боязни. Мне даже нравится, что привел пристава в состояние сильного озлобления. Долго тянется допрос. Представитель столичной полиции всячески старается выжать из меня хоть какое-нибудь признание, а я в свою очередь не уступаю и твержу свое бесконечное «не знаю». Борьба кончается вничью. Меня водворяют в одиночную камеру и выдают суточный паек. Растет дело непомнящего родства. Мою камеру посещают старшие и младшие чины казанской полицейской части и какие-то штатские люди… Последние особенно заинтересованы мной. Заглядывают в глаза, измеряют рост и всячески обнюхивают. Догадываюсь, что меня принимают за очень важного преступника. Понемногу начинаю фантазировать и, как всегда в подобных случаях, творю легенду. Я не бродяга, а великий революционер. Я только что бросил бомбу в Зимний дворец и поднял на дыбы всю страну. А я сижу здесь в камере и смеюсь над приставом и над штатскими, изо всех сил старающимися узнать меня. — Эй, ты, безыменный, собирайся!.. Меня куда-то отправляют под строгим конвоем. Приводят в сыскное отделение. Здесь мне уже становится страшно. Добрый час меня фотографируют в разных видах. Потом раздевают догола. Заносят в протокол мои приметы и тут же приходят к заключению, что я несомненно иудейского происхождения. Затем сбривают мне волосы и снова фотографируют. Начальник отделения, высокий, дородный старик в жандармском мундире, с белыми аксельбантами на широкой выпуклой груди, пытливо вглядывается в меня большими влажными глазами и пальцами расправляет усы. — М-да… — произносит он и, позванивая шпорами, уходит. Протокол начинается словами: «20-го сентября 1888 года задержанный неизвестного звания человек…», но нигде не упоминается, что я сам явился в полицию. День заканчивается мучительно длинным допросом, производимым следователем. В памяти моей четко живет этот человек в длинном сюртуке, с шелковистой черной бородой. Он ласков и приветлив. Приглашает сесть в мягкое кожаное кресло и угощает папироской. У меня от этой ласки кружится голова. — Давайте поговорим по душам, — начинает следователь, усаживаясь напротив меня. — Можете быть со мной вполне откровенным. Вы видите, я даже не стану ничего записывать. Побеседуем просто. Я знаю, что очень тяжелое обстоятельство могло вас привести к нам. Что ж, бывают такие случаи… Но из этого еще не следует, что вы должны себя окончательно погубить… Вы, наверное, сами знаете, что за бродяжничество закон карает сильна. Вас закуют в кандалы и сошлют в Сибирь, Там, среди снегов и вечного мороза, вы встретите свой смертный час. Зачем это вам? Вы еще так молоды… Может быть, вас ждет счастливое будущее… Лучше последуйте моему совету и расскажите мне всю правду… Могу вас уверить, что получите свободу, а если обстоятельства позволят, мы вам окажем и материальную поддержку… Долго еще говорит следователь, лаская меня черными, немного выпуклыми глазами. Я слушаю, низко опустив голову, и по каплям собираю всю силу моей воли, чтобы не поддаться соблазну. Этим допросом заканчивается последний акт моей драмы. Меня отправляют в Дом предварительного заключения. За мной захлопывается дверь жизни. |