01.09.1932 Париж, Париж, Франция
Наблюдая, как в шестидесятые годы сотни парижан толпились на выступлениях Евтушенко или Вознесенского, я сожалела о том, что французские интеллигенты проявили так мало интереса к поэтам-эмигрантам, а некоторым из них суждено было с блеском войти в историю русской словесности. Ведь они, вместе горделивые и смиренные, десятилетиями жили бок о бок с французами. Но, насколько мне известно, не было ни одного случая, чтобы кто-то из поэтов-эмигрантов искал сближения с французскими собратьями. Правда, условия жизни не очень-то к этому располагали. Препятствовала, вероятно, нищета их существования, да и горькое чувство, что Франция равнодушна к их судьбе. Однако они жили тут же, рядом. И ни один из французских современников не проявил к ним ни малейшего интереса — вот что драматично. Разумеется, по их мнению, эмигранты выбрали себе место не на той стороне баррикад, они носили на себе клеймо «белых», хотя большинство вовсе не были реакционерами, — вот почему о них не захотела знать та самая Франция, в которой поэты, эмигрировавшие из Испании, нашли такую большую поддержку.
Судьба русских молодых поэтов и писателей так и осталась до конца очень трудной. Борис Поплавский погиб (вследствие несчастного случая или по своей воле — неизвестно) от чрезмерной дозы наркотика. Смоленский, прожив чрезвычайно трудную жизнь, умер от долгой и мучительной болезни, которую переносил с горячей верой. Мой добрый приятель Иван Шкотт — он не эмигрировал, а бежал с советской каторги на Колыме, куда попал как участник студенческих беспорядков 20-х годов, — покончил с собой, так как после пережитого стал глохнуть и слепнуть. Юрий Мандельштам и Юрий Фельсен погибли в нацистских лагерях как евреи. Борис Дикой был расстрелян за участие в Сопротивлении. Юрий Софиев после войны вернулся в Россию, и я его не отговаривала. В течение двадцати или даже тридцати лет он мыл витрины парижских больших магазинов. «Чтобы не было скучно, — говаривал он мне, — я читаю вслух стихи Блока или Тютчева». Политикой он не занимался никогда. В Алма-Ате жизнь его стала несколько легче.
Борис Дикой-Вильде приехал в Париж из пограничной с СССР страны, где оставались очень активные русские меньшинства. Литературная его карьера оказалась недолгой. На русском Монпарнасе Вильде был фигурой своеобразной. Как литератора он себя всерьез не принимал, о чем сказать не лишне. Он был скорее человеком дела и мысли, чем поэтом. Меня поражали, во время моих редких с ним встреч, его глубокие знания во всех обсуждаемых темах и какая-то внутренняя сила, обитавшая в этом голубоглазом юноше. В Париже Вильде учился, и блестяще: он изучил японский язык в Институте восточных языков, закончил Этнографический институт и начал работать в Музее Человека. Сегодня его мученический прах вместе с прахом другого русского сопротивленца, Левицкого, покоится на Мон-Валерьене. Оба они, и Вильде, и Левицкий, организовали в 1941 году группы Сопротивления в Музее Человека[1].
Но пока еще разыгрывались более глухие трагедии. В те годы интеллектуальный снобизм был так же силен, как и в наши дни, и мода воспринималась с той же наивностью. Так, молодожены из бельгийских интеллигентов, отправившись в свадебное путешествие, сообщали в посланной друзьям открытке, что у них «все происходило» гораздо лучше, чем описано в «Любовнике леди Чаттерлей»; некий русский поэт, приглашая на свидание «родственную душу», холодно писал: «Приходите, у меня раздвоение личности»; а добрая русская домохозяйка Екатерина Бакунина, под влиянием того же «Любовника леди Чаттерлей», произвела на свет роман под названием «Тело». Что касается меня, я находила все это весьма комичным.
03.02.2021 в 17:20
|