15.08.1932 Париж, Париж, Франция
Непросто говорить о моих бывших собратьях. С некоторыми я подружилась, встречалась с удовольствием, но вне этих сборищ — они казались мне пустыми. Ближе всех я знала поэтов Владимира Смоленского, Юрия Софиева, Довида Кнута, Виктора Мамченко, писателя Ивана Шкотта и Алферова, появившегося среди нас позже. Но дух поэтических радений, будь то в «Ля Болле» или, позднее, в «Селекте» и «Наполи», двух других монпарнасских кофейнях, куда эти потерянные интеллигенты приходили ради «чувства локтя», был мне решительно чужд. Были там группировки, кое-кто сохранял собственное оригинальное лицо, и тем не менее странное и досадное однообразие царило на этих собраниях, где я встречала подвижников изящной словесности. И действительно требовалось немалое мужество, чтобы продолжать какую-то литературную деятельность в окружавшем нас враждебном мире. Жизнь эмигрантских поэтов и писателей была невероятно трудна. Некоторые работали на заводах. Юрий Софиев мыл целыми днями окна и витрины. Смоленский служил в какой-то конторе. Иван Шкотт (дед которого был в свойстве с Лесковым) работал на Северном вокзале на кабестане, а до того был ночным сторожем. Велика была их нищета, и как и на эмигрантских балах, непонятно было, откуда он брался — этот первый франк, который занимали друг у друга клиенты «Наполи» и который позволял им заказать необходимую чашечку кофе, без нее они не смогли бы спорить до самого закрытия кафе о разных проблемах искусства и жизни.
Над умами властвовали и делили свое влияние на молодежь писатели старшего поколения, пользовавшиеся известностью еще в России: поэт Георгий Иванов, ученик акмеиста Гумилева, Владимир Ходасевич — но он не так часто появлялся на ночных сидениях, — Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский, эти два «священных кита», принимавших молодежь у себя в Пасси; и, наконец, поэт и критик Георгий Адамович. Влияние Адамовича и Иванова преобладало, оно-то и придавало русскому Монпарнасу тот самый декадентский петербургский тон.
Я же чуждалась любых влияний, входить в группировки отказывалась, и, главное, природа моя противилась всякому проявлению декадентского духа; я понимала прекрасно, что кое-кто их моих собратьев смотрел на меня, как на «аутсайдера». Но не желала «растворяться» и, случалось, играла роль простолюдина, дерзнувшего крикнуть, что король-то гол. Большинство членов объединения были уроженцами небольших провинциальных русских городов. И я находила, что стиль петербургского декаданса не был им к лицу.
Разговоры об искусстве и метафизике за столиком кафе, на голодный желудок, после одной только чашечки кофе — таков был образ жизни русского Монпарнаса. Человек тридцать, заранее не сговорившись, хмуро рассаживались за столиками «Селекта» или «Наполи». Пруст и Бергсон, Блаженный Августин и Джойс соседствовали в их разговорах с Соловьевым, Розановым и Блоком. Часто я ловила себя на мысли о том, что, рассуждая эдак часами о литературе, они эту самую литературу и предавали: лучше уж было бы употребить потраченное время на творчество. Потому-то русский Монпарнас породил главным образом поэзию; прозаиков было мало: проза требует непрерывной работы. Поспешу сказать, что Владимир Набоков, писавший тогда исключительно по-русски, жил в Берлине и к Монпарнасу не принадлежал. Впрочем, монпарнасцы его недолюбливали, и это можно понять: он всегда держался особняком. До войны, в самые трудные для него годы, я была очень дружна с Набоковым. Правда, я тогда безоговорочно восхищалась его талантом. Вероятно, без этого непременного условия он и сегодня никого не стал бы считать другом. А я с возрастом стала смотреть на его творчество более критично.
Из всех монпарнасцев самый оригинальный и тревожный талант был у Бориса Поплавского. Я очень мельком была с ним знакома в Константинополе, когда мы оба были детьми; а когда мы встретились в Париже, меня отдаляло от него то, что он называл духовными своими исканиями, или во всяком случае те средства, которые он при этом применял, да и некоторые черты его характера. Я отказывалась принимать и его святотатство, и его нездоровую тягу к саморазрушению.
У Бориса Поплавского внешность была далеко не поэтическая, а рост, возможно, несколько ниже среднего. Это был крепкий, коренастый молодой человек. Днем ли, вечером ли, он всегда носил темные очки. С некоторыми людьми держал себя дерзко, другим — так было со мной — чрезмерно льстил. И проза, и поэзия его казались мне очень интересными, более того, захватывающими, но в одном я его упрекала: он не желал признавать, что талант — это прежде всего долгое терпение. Его творения, как и он сам, были беспорядочны. Странный это был человек — абсолютная искренность сочеталась в нем с мелочной игрой в ложь. Думается, дар его был близок к гениальности. Его поэзия звучала неподражаемо, как может звучать только талант самобытный. Неоконченный его роман «Аполлон Безобразов» самим названием своим показывает всю противоречивость Поплавского: его желанием было — балансировать между Аполлоновой гармонией и душевной неустроенностью. А в набросках ко второму, тоже неоконченному, роману «Домой с небес» перемешаны гнусность, святотатство и крик души.
03.02.2021 в 17:17
|