Алёна ушла. Входная дверь в квартиру громко захлопнулась за ней.
— Ушли? — спросил на кухне, за стеной, голос Кольки-модельера.
— Ушли, — подтвердил голос Зины.
— Это сверху, что ли, парень? — спросил Колька.
— Над нами живёт, — сказала Зина, — профессорский сынок.
Вот это да — профессорский сынок! Никаким профессорским сынком я тогда ещё не был. Папа просто работал инженером в научно-исследовательском институте, готовился защищать кандидатскую диссертацию. Но в подъезде у нас он был единственным человеком, занимавшимся научной работой.
— Слушай, Зина, нам поговорить с тобой крепко надо, — раздался за стеной голос Кольки-модельера.
Зина молчала.
— Ты клинья между Тонькой и мной не вбивай, — говорил в кухне Крысин, — ни к чему это…
Зина молчала.
— Из-за твоей глупости Лёнька Частухин волком на меня смотрит. А ведь он только учится ещё на лягавого. А когда выучится, он житья мне здесь не даст, выживет с Преображенки. И семью мою со света сживёт.
— Пальцем он тебя не тронет, — тихо сказала за стеной Зина.
— Ты их дел не знаешь, он чужими руками меня обратно в тюрьму затолкнёт. А я не хочу! Я уже два срока отгудел, хватит! Я нормальной жизни хочу…
— Коля, милый, я же люблю тебя… Ничего с собой сделать не могу… Девчонкой ещё полюбила…
— Забудь об этом, Зина. Как человека прошу…
— Про любовь забыть? Эх ты! А ещё вор в законе был!
— Меня сестра твоя любовью наградила. Мне больше ничего не надо. А про закон мой забудь! Вышел я из закона, навсегда вышел!
— Коля, Коля…
— Ну, зачем мне твоему Лёньке несчастье в дом приносить? Я ведь не хочу этого, я к нему хорошо отношусь.
— При чём здесь Лёнька? Обо мне речь идёт и о тебе.
— Значит, беды мне хочешь? Мне, матери моей, отцу, братьям?
— Я же сказала — он пальцем тебя не тронет. Я ему прикажу — он смотреть в твою сторону перестанет. Он меня как козлёнок слушается.
— Неужели совсем не любишь его?
— Нет. Тебя люблю.
— Зачем же замуж за него выходила?
— От обиды.
— На кого?
— На жизнь…
— Эх, Зина, Зина… Как помочь тебе?
— Обними хоть разок… Я по ночам о тебе думаю. Он рядом лежит, просит, а я о тебе думаю…
— Да нельзя же этого делать, Зинка! Нельзя Тоню обижать, у неё ребёнок будет…
— Значит, ей всё, а мне ничего? Один раз обними, Коля!!
— Зинка, не рви душу, отойди!.. Зачем сволочь из меня хочешь сделать?
— Не уходи, Коля!.. Не уходи… Дай хоть погляжу на тебя, пока никого нет…
— Зина… слушай… если правду говоришь… если не играешь со мной…
— Да куда же мне дальше-то играть…
— Освободи ты меня от себя! Я ведь пальцем тебя не тронул… Христом богом прошу!.. Мне эта путаница ни к чему сейчас… Мне проще надо жить… Жена есть, ребёнок будет… Сама знаешь — дома не всё ладно… Отец, братья, да и мать тоже. Плохая память о нас у людей, да и не может быть другой… Надо всё это переписать, чтобы забыли о нас плохое… Я ведь только на ноги становлюсь… Молотком стучу, деньги есть, но ведь не только в них дело… Вот родится ребёнок… Кто отец? Вор Колька Крысин… Не хочу я этого!
— Испугался, Крысин?
—. . . .
— Любви испугался?
— Есть у меня любовь! А на двоих кроить не буду!
— Повидло ты, Крысин, а не мужик. Чего я в тебе только нашла?
— Я, Зина, человеком хочу стать, я отказником был — по полгода в лагере на работу не выходил, в карцерах гнил. А у меня ремесло на руках. Я видишь какой сапожник? Мне отцовскую славу надо перекрыть, чтобы забыли все, что у Кольки-модельера отец был Фома Крысин… Мне на мать узду нужно надеть, фармазонить её отучить. Мне братьев надо от воровства отбить, я всё это отцу вашему обещал…
Хлопнула входная дверь, в комнату вбежала Алёна и приложила палец к губам. А я и так не мог вымолвить ни одного слова, оглушённый и поражённый всем услышанным. Детское моё сознание, конечно, не могло ещё воспринять всей глубины двух человеческих натур, распахнувшихся передо мной и в своём несоединённом притяжении и нерасторжимом отталкивании. Я просто был оглушён и ошарашен необычностью слов, которых никогда не слышал ни от Зины, ни от Кольки на людях. Мне, наверное, казалось, что в кухне, за стеной, разговаривали не работница фабрики «Освобождённый труд» Зина Сигалаева и не Преображенский сапожник Николай Крысин, а герои из книги Шекспира (принц и принцесса — столько высоких страстей было в их словах), которую я брал читать, ничего не поняв в ней, из папиного шкафа.
— Здорово, сестрица, — раздался в это время в кухне голос Тони Сигалаевой, — ты чего это муженька моего охмуряешь?
— Как же, охмуришь его, — это голос Зины, — он к тебе как банный лист приклеился, в сторону посмотреть боится.
— Тонечка, где ж ты ходила, — это голос Кольки, — я уж и не знал, чего думать.
(Голоса Зины и Николая звучали уже обычно, как всегда.)
— Я Лёньку Частухина нигде найти не могла, — шёпотом сообщила мне Алёна, — ни в квартире у них, ни во дворе. А потом смотрю — Тоня к подъезду идёт. Я и побежала вперёд неё. Не заходили они сюда? Не заметили тебя?
— Нет, — еле повернулся у меня язык во рту.
— О чём они говорили, когда меня не было? — приблизила ко мне почти вплотную свои округлившиеся от любопытства глаза Алёна. — Интересно? Расскажешь?
Я только вздохнул.
Первыми ушли из квартиры Сигалаевых Тоня и Колька-модельер, потом Зина. Я «откупился» от Алёны несколькими бессвязными словами, я был слишком взволнован, чтобы разговаривать связно, и поднялся к себе на четвёртый этаж.
Дома у нас, как всегда, никого не было. Я открыл, чтобы успокоиться, альбом со своими марками, но экзотические южные страны (пальмы, заливы, хижины туземцев, обезьяны, джунгли, силуэты королей и герцогинь), изображённые на марках, показались мне просто детской чепухой по сравнению с тем, что услышал я несколько минут назад в квартире Сигалаевых.
Я закрыл альбом с марками, засунул его в самый нижний ящик письменного стола, сел на диван и задумался.
Я был, как всегда, один. Мне не с кем было поделиться своим настроением и своими мыслями (с Алёной мне почему-то не захотелось именно в тот день делиться своими мыслями — слишком большое место занимали в них её родные сёстры), и я, углубившись в себя, начал молча разговаривать сам с собой, как я это делал каждый раз, когда что-нибудь из окружающей жизни производило на меня слишком сильное впечатление.
Зина вышла замуж от обиды, подумал я. «На кого?» — прозвучал у меня в ушах вопрос Кольки Крысина. «На жизнь», — прошелестел тихий ответ Зины. Значит, можно быть обиженным на жизнь. Значит, жизнь — не такая уж хорошая штука, если такая красавица, как Зина Сигалаева, выходит замуж за человека, которого не любит, из-за обиды на жизнь.
Ну а Лёнька Частухин? Разве он не знал, что жена любит не его, а мужа старшей сестры? Конечно, знал. И знал наверняка ещё до свадьбы. И всё-таки женился на Зине, без её любви к себе… Так как же он выдержал эти две свадьбы — и свою, и Кольки Крысина? Как заставлял себя целовать Зину под пьяные крики гостей «горько», если знал, что она не любит его?
Значит, сам Лёнька так сильно любит Зину, что ему неважно, любит ли она его или нет? Главное, это то, что он любит её. Значит, бывают такие свадьбы, когда жених любит невесту, а невеста не любит жениха.
Но как же они потом будут жить вдвоём? Как будут смотреть в глаза друг другу? Разве это возможно?.. Значит, возможно, подумал я, не подозревая, по всей вероятности, что подошёл в своих наивных размышлениях к одной из главных тайн человеческих взаимоотношений в браке — к тайне безответной любви одного из супругов к другому.
Я закрыл глаза, пытаясь представить себе Лёньку Частухина. (Я любил в последнее время, когда оставался один, играть в эту игру — закрывать глаза и вызывать перед собой физический облик того или иного знакомого мне человека.)
И я увидел его, идущего через наш двор, — среднего роста, коренастого парня с большими рабочими руками, похожего на дворника Евдокима. На лице у Лёньки, как всегда, выражение усталости. Он чуть сутулится, походка его тяжеловата и будто бы неуклюжа, но это обманчивое впечатление — Лёнька так же ловок и быстр, как и его младший брат Генка Октябрь. (У братьев Частухиных, как я это понял много лет спустя, был взрывной темперамент, из них из обоих получились бы классные боксёры.)
Я пытаюсь увидеть лицо Лёньки — его тёмно-зелёные, требовательные глаза, самолюбиво вытянутый вниз подбородок, гладко причёсанные вниз и набок (словно мешающие ему) волосы, всегда сухие губы, чуть вздёрнутый нос и широкий лоб с резкой вертикальной складкой…
И вот теперь, много лет спустя, он весь передо мной в моих взрослых воспоминаниях, будто приближенный машиной времени из моего детства — немного сутуловатый, массивный и плотный рабочий парень Лёнька Частухин, по прозвищу Пожарник, бывший токарь Электрозавода, а потом учащийся милицейской школы. Я вижу его чёткое лицо с навсегда въевшимися в кожу тёмными металлическими крошками, с неудержимым разлётом густых бровей, я ощущаю на своей руке его крепкую шершавую руку, я слышу его запах — сложный мужской запах табака, дыма, ремней, кожаных сапог и форменной суконной шинели.
Вот он идёт между нашими новыми домами — очень сосредоточенный, серьёзный, значительный, невольно внушая каждому уважение к своей слегка громоздкой фигуре, к своему постоянно озабоченному лицу. И все, как по команде, оборачиваются и смотрят ему вслед, провожают его взглядами, а потом, повернувшись друг к другу, понимающе кивают головами, как бы говоря: если здесь прошёл Лёня Частухин, если он неподалёку, значит, всё хорошо и спокойно, гарантирована тишина, исключаются всякие неприятные неожиданности.
А вот он стоит на углу нашего дома в своей опоясанной ремнями шинели, в тяжёлых сапогах и красно-синей фуражке. А рядом с ним Зина — стройная, длинноногая, фигуристая Зина Сигалаева. Лёнька, насупившись, засунув руки в карманы шинели, смотрит себе под ноги, а Зина, понурая и скучная, тоже смотрит куда-то в сторону. И они молчат.
Они напряжённо молчат, стоя рядом друг с другом и не глядя друг на друга. А всего пять минут назад Зина стояла на этом же месте — весёлая, оживлённая, смеющаяся. И рядом с ней стоял Николай Крысин — кудрявый, тонкий, стройный Колька-модельер, слегка подвыпивший, под небольшим хмельком, и поэтому подошедший к Зине. (Со своего балкона на четвёртом этаже я вижу, как уводит Кольку через Палочный переулок на «вшивый двор» Тоня Сигалаева.)
А в окнах третьего этажа торчат рыжие головы Алёны и Ани Сигалаевых. А около нашего подъезда сидит на лавочке с папироской Костя Сигалаев. А чуть подальше, за газоном, стоит Клава Сигалаева с матерью Лёньки и Генки Частухиных. (Сам Октябрь висит в это время на пожарной лестнице где-то в районе пятого этажа.) А возле мусорного ящика грустно опёрся о метлу Евдоким Частухин.
И все они (Частухины и Сигалаевы) неотрывно и молча смотрят на Лёньку и Зину. И все, кто есть в эту минуту в нашем дворе, тоже смотрят на Лёньку и Зину, каменно стоящих друг около друга и напряжённо не глядящих друг на друга.
С балкона своего четвёртого этажа (и с высоты моих теперешних прожитых лет) я вижу в эту минуту весь наш преображенский двор и весь наш дом, охваченный той мгновенной паузой, когда на углу молча стоят Лёнька и Зина, а Тоня уводит через Палочный переулок Кольку Крысина. Все будто загипнотизированы. Все вспоминают свадебную неделю — шумную, праздничную, весёлую, крики, тосты, песни… Зачем же было так шуметь и веселиться тогда, если сейчас в тишине рушится скреплённый теми криками союз двух людей?
Всем кажется, что сейчас, тряхнув головой и выйдя из своего оцепенения, Зина Сигалаева сорвётся с места и побежит в Палочный переулок, а Колька, вырвавшись из рук Тони, бросится ей навстречу. Все словно непременно ждут этого.
Но ничего не происходит, все остаются на своих местах, всё заканчивается так, как и начиналось. И Зина Сигалаева много лет будет жить с Лёнькой Частухиным, а Тоня родит от Кольки девочку, а потом начнётся и кончится война, и Колька Крысин погибнет у стен Преображенского кладбища, и многое незаметно возникнет и бесследно исчезнет.
Но всю мою жизнь будут идти рядом со мной Тоня и Зина Сигалаевы. Потом они сольются для меня в одно лицо, в одну фигуру — в одно человеческое, женское существо. И много раз вспоминая своё детство, пытаясь найти свои начала (истоки своей судьбы и своего характера), первоосновы своих чувствований и ощущений, я буду с благодарностью думать о Тоне и Зине Сигалаевых.
И если я долго еду куда-нибудь или лечу на самолёте (в Иркутск, например, или в Омск, в Красноярск, Якутск, Магадан, или в Париж, или в Бейрут), когда надо много часов провести в воздухе, я закрываю глаза, вспоминаю своё детство, и передо мной возникают Тоня и Зина — какими они были обе до своего замужества.
Я открываю глаза, за окном самолёта, в круглом иллюминаторе, лежат внизу в ясную солнечную погоду белые облака, и по этим облакам невесомо идут ко мне Тоня и Зина Сигалаевы. И я снова закрываю глаза, и на долгие часы погружаюсь в мысли и думы о своём детстве, и снова вижу Тоню и Зину…
Вот она, Тоня, — её милое лицо в овале рыжего облака волос, светлые, печальные, всё понимающие глаза, чуть виноватая, спокойная улыбка, ждущие губы, лукавые ямочки на щеках, прозрачная капля — слеза зеленоватой серёжки на розовой мочке уха. Она идёт куда-то, Тоня Сигалаева, покачивая в такт шагам своей полной, плавной фигурой. Вот остановилась, медленно повернулась ко мне, улыбнулась — будто снова вернула мне и насовсем подарила детство, взмахнула, прощаясь навсегда, рукой и растаяла в сиреневой дымке минувших лет…
А вот и Зина — она и выше, и стройнее Тони, и масть у неё совсем огненная, пламенно-рыжая, а глаза беспокойные, тревожные и такой сверкающей глубины и синевы, что, кажется, вот-вот плеснёт из них неудержимая волна, всё смоет с берега и унесёт за собой обратно в своё бушующее сердце.
Зина пристально смотрит на меня, что-то бессвязное шепчут её ищущие губы — она о чём-то растерянно спрашивает у меня, умоляюще просит ответить на какой-то терзающий её и не имеющий ответа вопрос, силится разгадать непосильную для себя тайну бытия… И, резко отвернувшись, уходит от меня, и рыжий ураган её волос беспомощно бьётся над её головой.
Она куда-то торопится, мчится куда-то, летит в неизвестное, неизведанное, запутанное, и вдруг, словно поняв тщетность своих усилий, останавливается, оборачивается ко мне, в последний раз обжигает меня синим взглядом, в последний раз опаляет меня непотушенным пожаром, закрывает лицо руками и исчезает в пространстве, распадаясь вместе с пространством на невозвратимые месяцы, годы и дни.