Не лишним считаю пояснить, что в это время у комиссии единственно сколько-нибудь серьезным делом было то, по которому меня притянули, так называемое "петербургское дело"; в центре его стоял Огрызко; всего в деле, сколько припоминаю, фигурировало девять человек, частью совсем незнакомых, частью весьма мало связанных между собою, так как были набраны с разных мест. Потому и не удивительно, что члены комиссии могли с избытком тратить время на мало идущие к делу увещательные разговоры: ведь чем дольше тянулось наше дело, тем на большее время отсрочивалось неминуемое закрытие комиссии, а с тем вместе и потеря экстраординарных окладов.
Кроме меня, Огрызко, Вл. Коссовского (на него сделал указание офицер Миладовский; сначала Миладовский был приговорен к смертной казни; вследствие новых показаний смертную казнь заменили каторгой; еще новые показания -- и Миладовский отделался поселением [Он, кажется, умер до высылки в Сибирь. Вспоминаю, что Вс. Костомаров, Андрущенко, кажется, Ничипоренко, так скомпрометировавшие себя в первых политических процессах начала 60-х гг., тоже умерли или во время производства дел, или весьма скоро после окончания их. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]), к петербургскому делу были привлечены: офицеры Инженерной академии Ант. Рудомина, Ст. Каз. Глинка-Янчевекий (теперешний сотрудник А. С. Суворина), лесничий Бендаржевский (из Вятки), д-р Малевский (из Люблина), Михаил Коссовский (чиновник с.-петербургского губернского правления) и инженерный офицер Васьковский. В Риге на вечере в общественном клубе Васьковский обронил бумажник и отрекся от него; а в бумажнике оказались какие-то заметки, компрометировавшие Малевского и Бендаржевского; последний по сбору денег зацепил Мих. Коссовского. Рудомина и Янчевский были арестованы еще весной 1863 г. в Петербурге при общем обыске у офицеров поляков. Тогда у Рудомина было найдено черновое письмо к матери, в котором он выражал твердое намерение уйти в банду; это он писал в самом начале восстания, но остался в академии и держал экзамен. За Глинкой-Янчевским была одна вина (и то по его собственному признанию, данному еще в Петербурге), что он знал о намерении Рудомина уйти в банду, но уже после того, как тот раздумал. Рудомина и Янчевский просидели в Петербурге до осени 1864 г., а затем были пересланы в Вильно. Арест Огрызко последовал вследствие показания В. Коссовского; ранее на него, по-видимому, имелись лишь темные изветы Оскара Авейды (члена центрального комитета). Все петербургское дело было затеяно Муравьевым, чтоб доказать, что петербургские власти, главным образом, конечно, кн. Суворов, не видят, что у них делается под носом.
К этому же делу по особому высочайшему повелению было присоединено расследование о побеге из Петербурга Н. Утина и Юндзила, офицера поляка (из военно-сухопутного госпиталя).
Проходит некоторое время, как вдруг меня вечером вызывают в комиссию; там застаю Югана и Гогеля.
-- Вот ваше переписанное показание, -- сказал Юган, -- прочтите его.
Я внимательно перечитал, -- слово в слово мое черновое показание.
-- Остается только подписать, -- сказал я, окончив чтение.
-- Не делайте этого,-- с чувством заговорил Юган, -- не губите себя, пожалейте близких вам, -- и т. п.
Говорил он долго на эту тему. Чтобы выяснить, имеет ли комиссия прямые показания на меня В. Коссовского, я сказал, что пусть дадут мне очную ставку с ним.
-- Здесь этого не делается, а если и бывает очная ставка, то в очень редких случаях и не иначе, как всякий раз с особого разрешения генерал-губернатора.
-- Но почему вы знаете, может быть, очная ставка выяснит дело совсем с неожиданной для вас стороны, -- продолжал я, в расчете, что некоторая двусмысленность этих слов склонит комиссию допустить очную ставку.
-- Нет, об очной ставке не стоит и говорить, это дело немыслимое.
В подобного рода разговорах прошел добрый час. Наконец Юган сказал:
-- Ну если вы решились погубить себя, то подписывайте.
Я взял перо и проставил свою фамилию. Затем встал с вопросом:
-- Могу я уходить?
-- Да разве вам не надоело сидеть одному в номере?
Я опустился на стул. Пьем чай, курим и ведем сторонний разговор, чуть ли не о виленских древностях. Вдруг растворилась входная дверь, и я увидал, как два жандарма вводят Коссовского, несколько поддерживая его, и затем усадили его против меня. Сбоку от меня, в голове стола, сидел Юган, а несколько в стороне Гогель.
Внешний вид Коссовского произвел на меня удручающее впечатление. Я знал его блестящим гвардейским офицером (конной артиллерии); высокий, стройный, красивый, он импонировал своим уверенным тоном; мне он часто вспоминался, когда по случаю заявленного через меня протеста комитета "Земли и воли", что поляки предприняли казанское дело (распространение на Волге фальшивого манифеста) без предварительного сношения с "Землей и волей", он с апломбом отвечал: "Пошлите ноту". Теперь передо мной был человек в отрепанном мундире, осунувшийся, с каким-то приниженным выражением лица. Он с минуту помолчал, затем точно замогильным голосом начал:
-- Послушайте, Пантелеев, что я вам скажу. Наше дело проиграно, весь край на военном положении, царит полная диктатура, и комиссия имеет так много данных, что нет возможности скрывать истину.
Я передаю только сущность слов В. Коссовского, -- говорил он, может быть, минут с пять. Это дало мне возможность обдумать свой ответ. Оказывалось, что неоднократный отказ в очной ставке был просто ловушкой: теперешняя же очная ставка несомненно была рассчитана на то, чтоб своей неожиданностью захватить меня врасплох. Я сообразил, что лучше признать то, о чем, судя по допросам, комиссия уж осведомлена от Коссовского, иначе дальнейшее запирательство может повести к новым разоблачениям с его стороны; он, видимо, совсем не в том душевном настроении, чтоб можно было заставить его взять обратно свои показания на меня. В то же время я решил упорно отвергать все, что вновь прибавил бы Коссовский. В данный момент меня немало смущало одно чисто внешнее обстоятельство: я чувствовал, что в меня впились глаза Югана и Гогеля, а у меня иногда бывает непроизвольное подергиванье век. К моему удовольствию, в этот острый момент они ничем не выдали меня. И я сказал:
-- Хорошо, Коссовский, я вас знаю.
-- Говорите дальше, господин Коссовский, -- обратился к нему Юган.
Тогда Коссовский, несколько заминаясь, сказал, что имея сношения с Н. Утиным; раз Утин заявил ему о неудобстве продолжать лично эти сношения и свел его с Пантелеевым, несколько раз он передавал Пантелееву запечатанные пакеты и, может быть, получал от него.
На этих словах я оборвал Коссовского:
-- Это верно, но больше ничего между нами не происходило.
-- А насчет печатания прокламаций? что они печатались в каком-то парке? -- поставил вопрос Юган.
-- Ничего подобного не знаю, -- отозвался я, упреждая Коссовского.
-- Впрочем, помнится, об этом разговор был как о городском слухе.
-- Может быть, и был разговор о городском слухе, мало ли о каких слухах говорится, но только, где печатались прокламации, мне решительно неизвестно.
Коссовский затем заявил, что ничего более сообщить не имеет; и он был отпущен, причем я заметил, что как встал, так и вышел он без всякой помощи жандармов.
-- Ну, что вы теперь скажете, господин Пантелеев? -- обратился ко мне Юган в несколько приподнятом тоне.
-- Да я уже все сказал; согласитесь сами, ведь если б я знал еще что-нибудь, то мне теперь нет никакого интереса скрывать; признавши показания Коссовского, я тем самым подписал себе приговор.
Этот ответ, однако, отнюдь не покончил настояний Югана, он еще долго продолжал свои уговоры, чтоб я дал обстоятельное показание, но так как я стоял на своем, то кончилось тем, что мне была дана бумага, и я был отведен в свой номер.
Показания Коссовского были для меня большой неожиданностью; оказалось, что "каменная стена" под теми или другими давлениями не выдержала; но я был доволен и тем, что он в своих разоблачениях не пошел далее, например, умолчал о переговорах насчет нападения на многомиллионный транспорт денег, что через меня получил военно-топографическую карту Западного края, а также изрядное количество прокламации "Земли и воли", выпущенной по поводу польского восстания, что, уезжая в Киев, свел с Опоцким (сильно скомпрометированный, бежал за границу). Только впоследствии выяснилось для меня, что Коссовский лишь зацепил меня и Огрызко, но, кажется, никого более. Он как бы говорил комиссии: я даю вам два ключа: один к польской организации, другой к русской; ваше дело суметь воспользоваться ими. Но он удержался от слишком подобных показаний, так как они и его самого могли сильно компрометировать.