Немедленно по выздоровлении великой княгини Елисаветы двор отправился в Петергоф. Я проводила лето против Каменного острова, в деревне, принадлежавшей моей свекрови[1]. Эта уважаемая женщина с год уже как умерла. Графиня Толстая жила со мной. Мы несколько раз ездили в Петергоф на благодарственные молебны, по случаю побед нашей армии.
Суворов покрыл себя бессмертными лаврами. Имя его возбуждало благоговение и уважение. Император дал ему титул генералиссимуса и пожелал, чтобы его поминали на эктении за обедней наравне с императорской фамилией.
В Петергофе произошло, между тем, довольно интересное событие. Император был однажды у m-lle Лопухиной и получил при ней известие из армии о новой победе. В донесении Суворов прибавлял, что в скором времени отправит полковника князя Гагарина с неприятельскими знаменами и с более точными подробностями об этой победе. Это известие произвело на m-lle Лопухину сильное впечатление, которое она напрасно старалась скрыть от императора. Не будучи в состоянии устоять против его просьб и, наконец, против его повеления, она бросилась на колена перед ним и призналась, что знала князя Гагарина в Москве, что он был влюблен в нее, и что из всех ухаживателей он один заинтересовал ее. Она прибавила, что не могла оставаться равнодушной к известию о предстоявшем свидании с ним, и что она полагается на великодушие императора относительно их обоих. Император с большим волнением выслушал это признание и с внезапным порывом принял решение устроить замужество m-lle Лопухиной с князем Гагариным, который приехал несколько дней спустя[2]. Он был прекрасно принят императором, определен в 1-й гвардейский полк, и в скором времени объявлена была предстоящая свадьба его и назначение генерал-адъютантом его величества[3].
Возвращаюсь к тому, что происходило вокруг меня. Не могу пройти молчанием некоторых событий, послуживших подготовлением к моим горестям. Я чрезвычайно была поражена кончиной графини Шонбург, последовавшей около того времени. Принцесса Тарант была в этом случае моим ангелом хранителем, вследствие глубокого участия, с которым она разделяла мое горе. Графиня Толстая часто оставляла меня и уезжала в Петергоф. Муж ее сбросил маску, втерся в милость у императора и императрицы и начал разыгрывать роль ревнивого мужа. Лорд Витворт все более и более ухаживал за его женой. Граф Толстой готов был очернить меня, приписывая мне такую роль, которую я не только исполнить, но и понять не могла. С невыразимой горестью видела я, что графиня Толстая удаляется от меня. Я указывала ей на опасность, которой она, по-видимому, подвергалась, но голос мой не доходил более до ее сердца, которое становилось слабым и ненормальным. Она сошлась с m-lle де-Блом, которая сопровождала ее в поездках и прогулках. Это была очень хорошая девушка, но слабая и уступчивая, тогда как надо было сдерживать некоторые неосторожные действия графини. Приближался петергофский праздник, и я думала, что мне следует поехать на него из приличия, хотя я к тому вовсе не была расположена, но прежде чем решиться на это, я написала великой княгине, спрашивая, не будет ли ей неприятно мое присутствие, и могу ли я еще рассчитывать на ее расположение ко мне. Я высказала ей, что все происходившее делает меня очень несчастной, что я не виновата во всех этих переменах, и умоляла ее ответить мне совершенно искренно. Графиня Толстая взялась передать мое письмо. Великая княгиня ответила мне ласково и успокоительно. Я поехала на бал. С беспокойством ловила я взгляд великой княгини. Вид ее, холодный и равнодушный, очень огорчил меня, и я с трудом удержалась от слез. Принцесса Тарант была почти так же огорчена, как и я, и не оставляла меня: ей легче других было судить о моих чувствах. На другое утро я отправилась гулять в Монплезир, где я надеялась встретить великую княгиню Елисавету. Действительно, она была там. Я умоляла ее объяснить мне причину ее холодности со мной. Я сказала ей, что если бы могла это предвидеть, то ни за что на свете не приехала бы на этот праздник, что строки ее, дышавшие добротой, как и она сама, заставили меня принять это решение. Великая княгиня сделала все возможное, чтобы избежать объяснения, и я ясно видела, что ее ангельская душа страдала от огорчения, которое она мне причиняла. Я замолчала. Мы расстались, и я дала себе слово молча страдать и никогда не жаловаться. Однако сердечное горе расстроило мое здоровье. Я чувствовала, что жизнь моя зависела от той, которая теперь отталкивала меня. Опасные и тяжелые чувства, наполнявшие сердце графини Толстой, усиливали мое горе. Более чем когда либо я оценила дружбу принцессы Тарант; она стала моим утешением, моей силой и опорой. Жалею тех, которые незнакомы с этим чувством, посланным Провидением: оно, как чистый источник, смягчает черствость души. Несмотря на печаль, в которую я была погружена, бывали минуты, когда невозможно было не разделить любезного и веселого настроения духа, характеризовавшего хорошего знакомого нашего, шевалье д’Огар.
При дочери графини Толстой была англичанка, до страсти любившая речные купанья. Мы устроили плавучую купальню, и она в нее часто ходила. Муж мой велел пустить туда пескарей, наловленных в пруду, чтобы их очистить. M-lle Эмри, ничего не подозревая, спокойно вошла в купальню и была там вся покрыта рыбой. Удивление ее было чрезвычайно, и это приключение подало повод к разного рода шуткам. Шевалье д’Огар, живший тогда у нас, написал пародию на проклятие Камиллы. В этих стихах он заставлял ее говорить против моего мужа. Вот эта невинная шутка, которая может быть везде помещена:
Golovin, fior objet de mon juste dédain,
Toi qui détruis ma joie en salissant ton bain,
Golovin, que je haïs parce que l’on t’adore,
Toi, que je veux blàmer parce que l’on t’honore.
Puissent tous les voisins ensemble conjnrés
Sapper de Nicolsky[4] les murs mal assurés!
Et, si ce n’est assez de toute ton Ingrie
Que l’ouest au midi et an nord se rallie!
Que cent hommes venus des champs de Sabakine
Entrainent Stroganof, Zagriaski, Narichkine!
Que ton château sur toi renverse ses murailles
Puisses-tu, Président, Sénateur des enfers
Y rôtir sur un tas de fagots toujours verts!
Puissent tes vieux moulins te broyer sous leurs meules,
Ton fumier t’étouffer et te pommer la gueulle,
Que tes ruisseaux, desséchés à ma voix
Devienneut des étangs do bitume et d’empois.
Puisse je de mes yeux dans un champs toujours maigre
Voir croitre des chardons et pleuvoir du vinaigre,
A mon dernier repas voir ton dernier saumon,
Le manger et mourir d’une indigestion[5].