20.02.1971 Москва, Московская, Россия
Однажды уже после моего второго ареста, но после своего освобождения из лагеря Сергей пришел с кем-то из очень известных грузинских режиссёров, может быть, с Данелия, может быть, и с Иоселиани — с одним из тех двух-трех грузинских режиссеров этого круга — и, ни много ни мало предложил моей маме, которая была лет на 15 старше Сергея, но по-прежнему дивно хороша, выйти за него замуж.
Он пришел делать официальное предложение с цветами, со свидетелями. Видимо заранее это обдумав в своих фантазиях. Но мама на него посмотрела и сказала: «Знаете, Сергей Иосифович, у меня были другие планы».
А Сергей однажды умудрился позвонить маме по телефону и всю ночь пел «Кармен» со всеми партиями и, больше того, со всеми оркестровыми вставками, увертюрой и интерлюдиями. На этот раз он не думал приходить к нам домой, ему просто захотелось попеть по телефону.
Он очень остро чувствовал разницу в наших семьях, в их социальном, почти сословном статусе… Сам он был сыном то ли сапожника, то ли мелкого антиквара — говорил об этом по разному. А у нас дома висели семейные портреты, мама действительно была не просто хороша, а изысканна до глубокой старости, очень добра, но сдержанно высокомерна, а уж более красивых рук я в жизни своей не видел.
Так что у Сережи были какие-то внутренние основания для этого предложения. Сперва я решил — мысли об эмиграции. Меня все время выгоняли из Советского Союза. Приходили всякие приглашения от каких-то моих якобы родственников из Израиля. Спокойно доходили по почте. Мою тещу, Зою Александровну Кудричеву, называли Зоей Абрамовной… Но я никуда не собирался. На вопросы: «Вам же здесь все не нравится?» (у меня же был надзор: я каждый месяц должен был являться в милицию в эти три года между двумя сроками). — «Почему же вы не уезжаете?» — я ответил: «Да нельзя сказать, что все мне не нравится — мне вы не нравитесь. А так все остальное ничего». Я периодически переставал разговаривать с Сергеем, потому что, с моей точки зрения, он вёл себя совершенно непристойно, а я был человек тогда довольно холодноватый. Всегда даже со сверстниками был на «вы». Сергея перестал называть по имени-отчеству через много лет и после нескольких его просьб — ему это было от почти домашнего человека непривычно и неудобно. Однажды я пришел к нему, и он открыл дверь без брюк, в трусах. Я посмотрел и говорю: «Ну, почему вы так себя ведете? Мы не близко с вами знакомы». – «По-моему, у меня прямые ноги, и показать их не стыдно». Я повернулся, — «Ну, когда будете вести себя пристойней…» — ушел и после этого месяца три с ним не разговаривал.
Потом встретил в опере Свету, его бывшую жену, она знала, что мы знакомы, и, по-видимому, Сергей ей пожаловался, что я перестал с ним разговаривать и вообще общаться. Она мне сказала: «В конце концов, он же такой талантливый, можно ему что-то простить!» Я ответил: «Я встречал и других талантливых людей, не со всеми же надо быть лично знакомым».
Но месяца через три он ко мне прислал какого-то парня, который часто у него крутился — Юру Милко, и тот буквально потащил меня на студию Довженко, где Сергею дали просмотровый зал, чтобы показать знакомым «Цвет граната» (не сохранившийся, ещё не перемонтированный Юткевичем, с армянскими или грузинскими титрами, и они тоже были поразительно красиво вписаны в кадр, а главное, вся изобразительная логика была другой). После этого показал «Киевские фрески», которые назвал материалом к фильму, и две небольшие ленты молодых киевских режиссёров, которых он считал очень талантливыми: «Предатель» Ромы Балаяна и второго — украинца, Леонида Осыки, но тоже с очень серьёзным небольшим фильмом.
Потом я ещё несколько раз встречал этого Юру Милко, и это оказалось довольно забавно. Он изображал из себя украинского националиста, обличал генерала КГБ Кирпиченко в том, что настоящая фамилия у него должна быть другая: ведь по-украински нет слова «кирпич», а есть «цегла». А я и не знал тогда, что есть такой генерал. Потом Юра, зная, что я что-то покупаю, вдруг опять прямо ко мне домой принёс десять серебряных русских стаканов XVIII века и, кажется, серебряный оклад иконы Георгия Победоносца. Стаканы были первоклассные, названная мне цена — не то что особенно низкой, но уж вещи были замечательные. Сильно поднапрягшись и что-то заняв, я стаканы купил. Потом случайно встретил Юру, уже после ареста Сергея. Рассказал, что он приводил ко мне мерзавца, которого к нему внедрили. Юра ответил: «Ну почему же он мерзавец, он же был на работе, оперативник, а не стукач». Я про себя удивился, что, оказывается, можно по-разному относиться к штатным и нештатным сотрудникам КГБ.
Но в следующий раз встретился с Милко после моего ареста на очной ставке в тюрьме «Матросская тишина». Меня для неё подняли из карцера, где на бетонный пол сознательно, чего я не понимал тогда по неопытности, была налита сантиметров на пять вода. У меня воспалились уши, чувствовал я себя довольно плохо, был в рваном карцерном рубище, а Юра — спортивный, нарядный — сразу же и очень обстоятельно начал рассказывать, как я покупал у него серебряные стаканы. По сути дела, это не имело никакого значения — ну купил стаканы, никому их не продавал, вероятно, и сейчас они у жены. Но я с омерзением подумал, увидев, что его привезли из Киева: им надо хоть кого-нибудь впутать, хоть в чём-нибудь меня обвинить, и теперь они будут таскать всех моих знакомых, большей частью стариков, в надежде хоть чего-нибудь добиться. И я вполне сознательно, без связи с Милко, во время этой очной ставки дал следователю маленькую зацепочку, — кажется, о том, что профессионально занимаюсь литературой эмиграции, понимал, что за книги давал знакомым. Потом, знакомясь с моим делом, Татьяна Георгиевна Кузнецова спросила меня:
— Но вы же так держались, и обвинить вас было не в чем, зачем вы сами вдруг согласились на частичное признание вины о распространении, дали следователю зацепку?
Я не хотел объяснять, что был ослаблен карцером и кто был такой Юра Милко, и коротко ей ответил:
— Шантаж.
На самом деле никакого прямого шантажа не было, но было бесспорное омерзение и желание защитить друзей от всё новых и новых допросов и других вызовов из Киева, так что очная ставка с Милко для следствия оказалась результативной, хотя имя Милко ни в обвинительном заключении, ни в зале суда не упоминалось. И это было характерно: с одной стороны, имя сотрудника КГБ нигде не должно упоминаться, с другой — следователи пошли на его открытое, расшифрованное участие в деле только потому, что хоть как-то сфабриковать моё дело им уже очень стало трудно. А значит, я был прав, когда ожидал, что они будут теребить всех моих, иногда пожилых, знакомых, — впрочем, это и произошло уже в заседаниях суда, но, вероятно, в в меньших размерах и с небольшим успехом.
15.05.2020 в 14:14
|