15.09.1970 Москва, Московская, Россия
Однако, всего этого, придя к Харджиеву, да и много лет спустя, я не понимал, изредка обменивался с Николаем Ивановичем ироническими репликами о Надежде Яковлевне (мне, как и ему не нравились книги ее воспоминаний, а Николай Иванович полагал, что лишь Ахматова, пока была жива, как-то сдерживала ее в оценках). В то десятилетие и для тех, кто вовсе не был знаком с Ахматовой, или был мало знаком, как я, или был давно и близко знаком, как Харджиев и Надежда Яковлевна, само ее присутствие среди нас, ее точные mot, передавшиеся друг другу тысячами, если не десятками тысяч людей, возвращали в переполненную ложью и демагогией советскую жизнь и здравый смысл, и нравственные критерии, совсем другие, непохожие на «моральный кодекс строителя коммунизма».
Помню, как поэтессе Ире Озеровой, работавшей тогда в редакции «Литературной России», каким-то чудом удалось уговорить редактора «пробить» через ЦК и Главлит подборку стихов Ахматовой — первую после выступления Жданова и официального запрета ее стихов. Еще не так давно, как рассказывали в Москве, два юных поэта где-то в Сибири получили немалые сроки лагерей за «ахматовщину». Когда подборка появилась в печати, Анну Андреевну стали упрекать знакомые, что она дала свои стихи не в либеральную «Литературную газету», а в почти просталинскую «Литературную Россию». И ее ответ пересказывала друг другу, вероятно, вся русская интеллигенция, пытаясь повторить и интонацию:
— Но я никак не могу понять разницу между вашими либеральными и консервативными органами.
На мой взгляд, Надежда Яковлевна в воспоминаниях снижала масштаб мышления крупного поэта (что было не так заметно в первом томе, где она его косвенно цитирует, но стало очевидным во втором и третьем) до собственного оппозиционного, но интеллигентски-обыденного, да к тому же, вероятно, и не совсем точного образа мыслей. У Николая Ивановича претензии были серьезнее. Он говорил о том, что многие общие знакомые оболганы, что Надежда Яковлевна (с согласия Ахматовой) уничтожила рукопись восторженной «Оды», воспевающей новую империю (это оказалось, по словам Юрия Фрейдина, ошибкой), что воронежская ссылка Мандельштама по тем временам была не наказанием, а подарком, и «прикреплены» они были к обкомовской столовой, что в те голодные годы было предметом зависти, а не сочувствия.
Главное же, в те годы — по подсказке сотрудников редакции «Библиотеки поэта» — Надежда Яковлевна начала подозревать, что не только поиски издательством «проходимого» автора предисловия, но и Харджиев сознательно замедляет выход тома и пытается оставить у себя рукописи Мандельштама. Харджиев говорил, что он продолжает текстологическую работу и она еще не завершена. При всем моем отсутствии симпатии к Надежде Яковлевне, но, зная Николая Ивановича, я думаю, что она могла быть права. Харджиеву было просто мучительно трудно оторваться от долгожданной работы, от автографов Мандельштама, да еще отдавать это для издания со вступительной статьей гнусного, с его точки зрения, Дымшица. Теперь многие считают, что он и не мог бы написать большую статью о Мандельштаме. Я думаю, что это неправда, не «не мог», а не смог — ему не дали, как и почти все остальное в его самоотверженной жизни. У текстов Харджиева был свой, совершенно не беллетристический стиль, вполне соответствующий и тем самым сложным в литературоведении и искусствознании темам, к которым он обращался, и формальным приемам исследования, которые он использовал. К сожалению, этот стиль ни у самого Харджиева, ни у одного из возможных его учеников не получил ни полного воплощения, ни развития. Харджиев не был убит как Мандельштам, но Россия, русская интеллигенция в этих советских условиях так и не смогла создать ему — феноменальному знатоку — возможностей, не создала вокруг него заботливого круга, который позволил бы Харджиеву осуществить задуманную им и посильную только для него работу. Он был почти таким же уникумом, как Мандельштам, его работа могла открыть для русской и мировой культуры, конечно, еще очень многое, но была гораздо более громоздка и неосуществима в одиночку в условиях нашей страны.
Так или иначе, но в 1967 году Надежда Яковлевна, угрожая милицией, явилась к Харджиеву и потребовала вернуть ей все рукописи мужа. Это драматическое завершение почти оконченной работы не было такой трагедией для Харджиева, как невозможность работать со стихами Маяковского и издавать Хлебникова, но, конечно, было очень тяжелым переживанием.
Характерно, что на улице Надежду Яковлевну ждала Сиротинская, явно приложившая руку к этой истории. В это время о ней было известно лишь как о сотруднице ЦГАЛИ, а значит и МВД но вскоре ее прислали соблазнять Шаламова — просто подложили ее под него, что могли приказать женщине при живом молодом муже и двух детях только на Лубянке, да и Шаламов был полностью в ведении КГБ. Но об истории последних лет жизни Варлама Тихоновича еще будет повод рассказать.
Я совершенно не понимал, что и совершаемые мной у Харджиева покупки тоже были неоспоримыми свидетельствами все новых и новых его творческих катастроф.
Они тоже были отражением длившейся десятилетия его личной (да и всего мирового искусствоведения) трагедии. Можно просто по годам рассчитать, как гибли его планы, надежды, как он осознавал, что из когда-то запланированного, уже подготовленного им, никогда не будет осуществлено. Конечно, в эти годы Харджиев мог продать мне что-нибудь совсем для него не важное. Но первой катастрофой, происходившей на моих глазах, был отказ от выношенной им мечты — написать монографию о Василии Чекрыгине. Вслед за крахом издания Хлебникова, полубедой с изданием Мандельштама это была следующая, вполне меня касавшаяся, но мной не понятая, хотя происходившая на моих глазах, катастрофа. Внезапно он мне предложил пять (пером и карандашом) прижизненных портретов Чекрыгина работы Жегина, несколько листов совсем мелких рисунков самого Чекрыгина, явно для расположения на полях книги (теперь они помещены точно так же в монографии Муриной), а кроме того портрет брата Чекрыгина, портрет матери Чекрыгина, еще один — посмертный (обобщающий, как говорил Лев Федорович) портрет самого Чекрыгина — все эти работы Харджиев, надеясь написать книгу, как-то получил у Льва Федоровича и, конечно, совсем не для продажи (да и никто, кроме меня, не то что в Москве — в мире тогда бы их не купил). Среди них был очень характерный маленький рисунок пером Льва Жегина, вырезанный из письма — то ли он, то ли Чекрыгин с мольбертом на пляже в Бретани — все как раз для книги. Ну и, конечно, шесть или десять крупных рисунков Чекрыгина к храму «Воскрешения мертвых» и два его шедевра маслом.
[1] Но Николай Иванович нашел второй автограф «Оды» в архиве Рудакова, и считал, что именно это ему не может простить Надежда Яковлевна, оболгавшая, по его мнению, Рудакова.
14.05.2020 в 21:53
|