Как я уже писал, начиная с 1946 года мы нигде не отдыхали, кроме как на своей даче. Никогда ни один из нас не был в пионерском лагере, родители никогда не бывали в домах отдыха или домах творчества. Папа вообще не любил "пассивный" отдых - он очень любил физический труд, любил смотреть на плоды своего труда. А также любил тишину и одиночество (хотя бы иногда, хотя бы не круглый год ощущать внимание к себе, взгляды на себе). Дача наша находилась в глуши (с одной стороны - лес на 3 километра, после которого начинался военный аэродром, оставшийся еще от финнов, с другой - лес на 1,5 километра, за которым находились строения, попеременно бывшие то подсобным хозяйством "Большевички", то ветеринарной школой, то вспомогательной школой для детей с неполным развитием). С севера к даче вела пустынная дорога через поля, засаженные во времена, когда еще это была Финляндия, ровными полосами берез, ольхи, клена (и до ближайшего "перекрестка", у которого стоял одинокий домик, называемый нами "маленьким домиком", расстояние было 1400 метров), а с южной стороны была красавица Вуокса шириной напротив нашего дома около двух километров, а длиной... Такое удобное географическое положение позволяло отцу чувствовать себя свободно. Бывали месяцы, когда вблизи дома не появлялось ни одного человека.
Я помню, что первые годы мы ехали на дачу по 5-6 часов. И происходило это не только потому, что, как я уже рассказывал выше, дорога была плохая, извилистая и гористая, но еще и потому, что по всему пути следования в первые послевоенные годы шли саперные работы - разминировали поля, нашпигованные немецкими, финскими и советскими минами. Бывало, стоим на дороге, впереди - вереница машин, сзади тоже. И слышны взрывы. Однажды ехала целая колонна дачников - артистов Пушкинского театра (километрах в сорока от нас поселились Н. К. Симонов, В. И. Янцат, А. Н. Киреев, позже И. О. Горбачев, А. Ф. Борисов), и мы ходили от машины к машине - как бы "в гости". Тогда я познакомился с Андреем Толубеевым - сыном Юрия Владимировича и Тамары Ивановны Алешиной (зрители помнят ее по фильму "Небесный тихоход", где она играет первую "нарушительницу клятвы", вышедшую замуж до окончания войны). Тогда же познакомился с детьми Николая Константиновича Симонова - Леной, Катей, Колей, скромными и очень добрыми ребятами. Все они были старше меня. Были застенчивыми и не очень шли на контакты. Вообще мне больше всех нравились Симоновы. Николай Константинович, этот гигант, этот величайший из трагиков, в жизни был удивительно трогательным, застенчивым, нелюдимым человеком. В обществе он тушевался, замыкался - и слова из него не вытянешь. Очень стеснялся того, что его узнают на улице, поэтому гулял всегда в безлюдных местах. Был он как ребенок. Он замечательно рисовал, но картины свои предпочитал не показывать. Родители мои рассказывали, как однажды пришли к нему и уговорили показать работы. Симонов съежился как-то, буркнул: "Ну, пошли!" В соседней комнате он стал по одной картине открывать и со словом "вот!" буквально на полминуты представлял ее взору зрителя, тут же поворачивал к стене и протягивал следующую. Так за полчаса он "продемонстрировал" более тридцати своих картин. Потом, смущенный, сидел насупившись и не проронил ни слова. А когда родители попытались высказать свое в высшей степени положительное отношение, Симонов замахал руками: "Да ладно, ладно, ладно! Не надо!"
Я очень много раз видел Симонова на сцене. Впервые - в роли Лаврецкого в "Дворянском гнезде". Я при шел в театр вместе с папой - он репетировал какой-то спектакль, а я пролез в ложу к радистам (она у самой сцены) и смотрел оттуда. Ничего тогда не понял, но Симонова запомнил. И в последней сцене, когда Лаврецкий приходит в дом, где уже нет ни Калитиной, ни Лемма, я заплакал. Потом видел этот спектакль, когда Лаврецкого играл Горбачев. И не плакал. А от Симонова - плакал.
Видел (и не однажды) "Живой труп". Два актера меня в нем потрясли: Симонов и Лебзак (она играла Машу). Мне показалось все таким правдивым, что я не мог уснуть, хотя домой меня привезла сама Ольга Яковлевна Лебзак наша "мама Оля".
Были у Симонова и очень неудачные работы - не стоит их вспоминать. Но были и потрясения - и таких работ немало. Его Протасов, Лаврецкий, Сальери, Маттиас Клаузен - это то, что навсегда останется мерилом в искусстве.
Любил я наблюдать, как Симонов и папа готовятся к спектаклю. Они много играли вместе. На спектакль за ними приезжала одна машина, (жили мы рядом, буквально через квартал). Иногда с папой на спектакль ехал я. Симонов садился в машину, здоровался, по-детски улыбаясь, и замолкал. Папа спрашивал его:
- Коля, ты смотрел вчера хоккей?
- Да ерунда! И в футбол разучились играть. Я ведь и сам играл. И правого играл, и офсайда играл...
Тут папа рассмеялся.
- Ты чего смеешься? - обиделся Симонов.- Играл. И еще как играл! - И замолк.
Дорога до театра короткая. Вот и восьмой, служебный подъезд. Два великана - Симонов и Меркурьев - идут через тротуар к дверям. Прохожие останавливаются, рассматривают их, улыбаются. А они идут на работу.
Их гримерные рядом. Тоненькая фанерная перегородка, через которую они переговариваются. Иногда повторяют диалоги, договариваются о каких-то находках, потом замолкают. Кто-то к ним заходит, о чем-то с ними говорят, но они уже на вопросы отвечают механически.
Их гардеробщица Клавдия Ефимовна - человек удивительно преданный, деликатный, истинный театральный работник, проверяет их костюмы, помогает одеваться, наливает из термоса чай. Потом приходит гример Вера Александровна Корнилова, свою работу делает быстро, аккуратно, точно. Сама разговор не начинает. И говорит только тогда, когда папа или Николай Константинович ее о чем-то спросят. Бывает, что разговорятся, а бывает, что вся процедура гримирования проходит молча. Папа бубнит текст - это почти всегда. Роль лежит перед ним на столике. Потом заходит суфлер Н. А. Толстых - она всегда заходит перед спектаклем, чтобы понять, почувствовать, в каком состо янии сегодня ее "подопечные". Папа иногда говорит ей:
- Давайте пройдем такую-то сцену!
И они проговаривают текст.
По радио - голос помощника режиссера:
- Добрый вечер, товарищи! Даю первый звонок.
После второго звонка из своей комнаты Симонов говорит:
- Ну, Вася, пойдем, что ли?
- Идем, идем! - отвечает отец.
И они идут на сцену. Сцена - рядом. Но и Симонов, и отец садятся в кулисе задолго до третьего звонка.
Когда они входят в кулисы, там все затихает. При других актерах рабочие не стесняются - особенно молодые. При Симонове и Меркурьеве тишина удивительная.
Третий звонок, мелодичный удар гонга (такой гонг имеется, по-моему, только в Александринском театре; из-за него одного стоит пойти туда на спектакль), в зале гаснет свет. Еще два удара в гонг - начинается спектакль.
Много раз я был в кулисе, когда на сцену выходил отец. И каждый раз удивлялся его преображению. А осо бенно - в последние его годы. Бывало, приезжает на спектакль больной, еле идет, еле поднимается по винтовой лестнице. Одеваться сам не может - Клавдия Ефимовна надевает на него все: и рубашку, и ботинки. Не дожидаясь звонков, идет в кулису. Там садится, опустив голову, опустив руки. Посмотришь на него - не верится, что он сможет выйти на сцену. Но вот начался спектакль, и чем ближе момент его выхода, тем более набирает он сил. Вот - выход...
Легкой, пружинистой походкой, с ясным взором, в котором и следа нет болезни, под бурные аплодисменты выходит на сцену Артист.
И после спектакля он остается в таком вот, "живом" состоянии. Как-то однажды, уже незадолго до смерти, после спектакля "Последняя жертва" папа сказал:
- Пожалуй, это единственный допинг, который меня может оживить.