Autoren

1571
 

Aufzeichnungen

220413
Registrierung Passwort vergessen?
Memuarist » Members » Namgaladze » Записки рыболова-любителя - 57в

Записки рыболова-любителя - 57в

20.02.1967
Ленинград (С.-Петербург), Ленинградская, Россия

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ЮЛИЯ ДАНИЭЛЯ

 

14 февраля 1966 года.

Москва.

 

Я знал, что мне будет предоставлено последнее слово. И я думал над тем, отказаться ли мне от него совсем или ограничиться несколькими обычными формулировками. Но потом я понял, что это не только моё последнее слово на этом судебном процессе, а, может быть, вообще моё последнее слово в жизни, которое я смогу сказать людям. А здесь люди - и в зале сидят люди, и за судейским столом тоже люди. И поэтому я решил говорить.

В последнем слове моего товарища Синявского прозвучало безнадёжное сознание невозможности пробиться сквозь глухую стену непонимания и нежелания слушать. Я не настроен так пессимистически. Я надеюсь ещё раз вспомнить доводы защиты и доводы обвинения и сопоставить их.

Я спрашивал себя всё время, пока идёт суд: "Зачем нам задают вопросы?" Ответ очевидный и простой: "Чтобы услышать ответ, задать следующий вопрос, чтобы вести дело и в конце добраться до истины."

Этого не произошло. Я не буду голословен, я ещё раз вспомню, как всё это было. Я буду говорить о своих произведениях, - надеюсь, меня простит мой друг Синявский, он говорил о себе и обо мне, - просто я свои вещи лучше помню.

Вот меня спрашивали: "Почему я написал повесть "Говорит Москва"? Я отвечал: "Потому что чувствовал реальную угрозу возрождения культа личности." Мнe возражают: "При чём тут культ личности, если повесть написана в I960 - 1961 годах?" Я говорю: "Это именно те годы, когда ряд событий заставлял думать, что культ личности возобновляется." Меня не опровергают, не говорят, мол, Вы врёте, этого не было, - нет, мои слова просто пропускают мимо ушей, как если бы этих слов вовсе не было. Мне говорят: "Вы оклеветали народ, страну, правительство своей чудовищной выдумкой о Дне открытых убийств." Я отвечаю: "Так могло бы быть, если вспомнить преступления времени культа личности, они гораздо страшнее того, что написано у меня и Синявского." Всё. Больше меня НЕ СЛУШАЮТ, НЕ ОТВЕЧАЮТ МНЕ, ИГНОРИРУЮТ МОИ СЛОВА. Вот такое игнорирование всего, что мы говорили, такая глухота ко всем нашим объяснениям ХАРАКТЕРНЫ для данного процесса.

По поводу другого моего произведения - то же самое. "Почему Вы написали "Искупление"? Я объясняю: "Потому, что считаю, что все члены общества ответственны за то, что происходит: каждый в отдельности и все вместе." Может быть, я заблуждаюсь, может быть, это ложная идея? Но мне говорят: "Это клевета на советский народ, на советскую интеллигенцию!" Меня не опровергают, а просто НЕ ЗАМЕЧАЮТ МОИХ СЛОВ. "Клевета" - это очень удобный ответ на слова обвиняемого, подсудимого.

Общественный обвинитель, писатель Васильев сказал, что обвиняет нас от имени всех живых и от имени всех погибших на воине, чьи имена золотом по мрамору написаны в Доме литераторов. Я знаю эти имена, мраморные доски, знаю эти имена павших, я знал некоторых из них, был с ними знаком. Я свято чту их память. Но почему обвинитель Васильев, цитируя слова из статьи Синявского: "Чтобы не пролилась ни одна капля крови, мы убивали, убивали, убивали..." - почему, цитируя эти слова, писатель Васильев не вспомнил другие имена - или они ему не известны? Имена Бабеля, Мандельштама, Бруно Ясенского, Ивана Катаева, Кольцова, Третьякова, Квитко, Маркиша и многих других. Может, писатель никогда не читал их произведений и не слышал этих фамилий? Но тогда, может быть литературовед Кедрина знает имена Левидова и Нуслинова? Наконец, если обнаружится такое потрясающее незнание литературы, так, может быть, Кедрина и Васильев хоть краем уха слышали о Мейерхольде? Или, если они вообще далеки от искусства, может быть, они знают имена Постышева, Тухачевского, Блюхера, Косиора, Гамарника, Якира...?

Эти люди, очевидно, умерли от простуды в своих постелях - так надо понимать утверждение "не убивали"? Так как же всё-таки: убивали или не убивали? Было это или не было? Делать вид, что этого не было, что этих людей не убивали - ЭТО ОСКОРБЛЕНИЕ, это, простите за резкость, ПЛЕВОК В ПАМЯТЬ ПОГИБШИХ.

 

Судья: - Подсудимый Даниэль, я останавливаю Вас. Ваше оскорбительное выражение не имеет отношения к делу.

 

Даниэль: - Я прошу прощения у суда за резкость, я очень волнуюсь и мне трудно выбирать выражения, но я буду сдерживать себя.

Нам говорят: "Оцените свои произведения сами и признайте, что они порочны, что они клеветнические." Но мы не можем этого сказать, мы писали то, что соответствовало нашим представлениям о том, что происходило. Нам не предлагают взамен никаких других представлений, не говорят, были ли такие преступления или нет, не говорят, что нет, люди не ответственны друг за друга и за своё общество, - просто молчат, не говорят ничего. Все наши объяснения, как и сами произведения, написанные нами, повисают в воздухе, не принимаются в расчёт.

Общественный обвинитель Кедрина, выступая здесь, почти целиком, с некоторыми лирическими отступлениями и добавлениями прочла свою статью "Наследники Смердякова", опубликованную в "Литературной газете" ещё до начала процесса. Я позволю себе остановиться на этой статье потому, что она фигурирует на процессе как обвинительная речь, и ещё по одной причине, о которой я скажу позднее.

Вот Кедрина, начиная свой "литературный анализ" повести "Говорит Москва", пишет о герое повести: "... А убивать хочется. Кого же?" В том то и дело, что моему герою не хочется убивать, это видно ясно из повести. И, между прочим, это не только моё собственное мнение, со мною согласен в этом гражданин председательствующий. Во время допроса свидетеля Гарбузенко он спросил: "Как Вы, коммунист, относитесь к тому, что герою приказывают убивать, а он не хочет?" Я благодарен председательствующему за это точное определение позиции героя. Нет, я не считаю, что мнение председательствующего должно быть обязательным для литературоведа Кедриной; у неё может быть своё собственное мнение о произведении, но как оно обосновывается! Вот что пишет Кедрина: "Положительный герой грезит о студебеккерах, - одном, двух, восьми, сорока, которые пройдут по трупам..." Я возвращаюсь к этому отрывку, он цитировался в статье и здесь на суде. А между прочим, написано не так, как здесь приводится, ни разу не цитировали этот отрывок полностью: "Ну, а эти заседающие и восседающие... - как с ними быть? А тридцать седьмой год, когда страна билась в припадке репрессий? А послевоенное безумие? Неужто простить?" (Я цитирую по памяти, неточно). Эти две фразы тщательно опускаются. А почему? Потому что там мотивы ненависти, а об этом надо уже спорить, надо объяснить как-то, гораздо проще их не заметить? Дальше то, что здесь приводилось: "Нет? Ты ещё помнишь, как это делается - запал. Сорвать предохранительное кольцо. Швырнуть! Падай на землю! Падай! А теперь - бросок вперёд. На бегу от живота веером. Очередь. Очередь..." Дальше в представлении героя всё смешивается: "русские, немцы, румыны, евреи, венгры, грузины, бушлаты, плакаты, санбаты, лопаты..." Я привожу этот отрывок, где, действительно, кровавая каша и всё прочее весьма неаппетитно: "А почему у него такое худое лицо? Почему на нём гимнастёрка и шлем (со звездой)? По трупам прошёл студебеккер, сорок студебеккеров, и ты всё так же будешь лежать распластанный... Всё это уже было."  Это называется - грезить, мечтать о студебеккерах, которые пройдут по трупам?! Ужас героя перед этой картиной, отвращение - выдавать за мечты?!!

"Обыкновенный фашизм" - прямо так и пишет. Но то, что это фашизм, - это ведь надо подкрепить, и вот Кедрина пишет: "Эту программу освобождения от коммунизма и советского строя герой повести собирается обосновать, с одной стороны, заверениями, будто идея "открытых убийств" лежит в самой сути учения о социализме, с другой стороны - что вражда "- в природе человеческого общества вообще." Кстати, в повести нет ни одного слова о советском строе, об освобождении от советского строя. Герой повести как к последнему прибежищу обращается к имени Ленина ("Не этого он хотел, тот, кто первый лёг в эти мраморные стены"). Так всё-таки, кто пытается обосновать программу "освобождения", герой повести или не герой? Я, когда прочел об этом у Кедриной, подумал, грешным делом, что это опечатка, типографская опечатка - вместо "герои"  или "другой герой" напечатано "герой" и получилось, что речь идёт всё время об одном и том же человеке, моём положительном герое. Но нет, эти же слова прозвучали здесь в зале снова. А как же в самом деле? Герой ли говорит, что идея "открытых убийств" лежит в самой сути учения о социализме"? Так вот, к герою повести приходит Володя Маргуляс, неумный и ограниченный человек. "Он пришёл ко мне и спросил: "Что я обо всём этом думаю?" ("Я" - это герой, повесть от первого лица). И Володя Маргуляс стал доказывать, что всё это лежит в самой сути учения о социализме. Так как же, герой это говорит или другой персонаж повести? А герой говорит вот что: "За настоящую советскую власть надо заступаться." Герой говорит, что наши отцы делали революцию, и мы не смеем думать о ней плохо. Это что, герой повести обосновывает "программу освобождения от коммунизма и советского строя"? Неправда! Это говорит полубезумный старичок-мизантроп, и герой с ним спорит.

 

Так как же обстоит дело с идейным обоснованием псевдопризыва к расправе, к террору и освобождению от советского строя? А вот так, как говорю я, а не как утверждает Кедрина. Повесть была прочитана не так, а нарочито, предвзято, так, как её невозможно прочесть.

В вину Синявскому и мне ставят всё, в частности, то, что у нас нет положительного героя. Конечно, с положительным героем легче, есть кого противопоставить отрицательному. А наши ссылки на других писателей, у которых нет положительного героя, воспринимаются, во-первых, как попытки сравнить себя с этими большими писателями, во-вторых, очень простой ответ: "Когда речь идёт о Щедрине, то в его произведениях присутствует положительный герой - это народ." Очевидно, незримо присутствует, так как тот народ, который изображён в "Истории города Глупова" вызывает жалость, а не восхищение. И в "Господах Головлёвых" народ - положительный герой? А ссылку на "Сказку о том, как один мужик двух генералов прокормил" просто стыдно слушать. Кедрина, видно, считает, что этот мужик, который из своих волос силки делал, чтобы для генералов дичь добыть, мужик, который добровольно в рабство идёт, - это положительный образ русского народа? Михаил Евграфович Щедрин с этим не согласился бы.

Я не стал бы ссылаться на статью Кедриной, если бы вся система аргументации обвинения не лежала бы в этой плоскости. Ну, как доказать антисоветскую сущность Синявского и Даниэля? Тут применялось несколько приёмов. Самый простой, лобовой приём - это приписать мысли героев автору, тут можно далеко зайти. Напрасно Синявский считает, что только он объявлен антисемитом. Я, Даниэль Юлий Маркович, еврей, тоже антисемит. Всё при помощи простого приёма: у меня всё тот же старичок-официант говорит что-то об евреях, и вот в деле имеется такой отзыв: "Николай Аржак (псевдоним Даниэля) - законченный, убеждённый антисемит." Может, это какой-нибудь неискушённый рецензент пишет? Нет, это пишет в своём отзыве академик Юдин... Есть ещё и такой приём: изоляция отрывка от текста. Надо выдернуть несколько фраз, купюрчики сделать и доказать всё, что угодно. Самый убедительный пример этого приёма - как "Говорит Москва" сделали призывом к террору. Тут всё время ссылаются на эмигранта Филиппова (вот кто, оказывается, высший критерий для государственного обвинителя). Но даже Филиппов не сумел воспользоваться такой возможностью. Казалось бы, чего лучше, если там есть призыв к террору, то уж Филиппов бы сказал: "Вот как подпольные советские писатели призывают к убийствам, к расправе." Но даже Филиппов не смог этого сказать.

Ещё один приём: подмена обвинения героя вымышленным обвинением советской власти - то есть автор говорит какие-то слова, разоблачая героя, а обвинение считает, что всё это про советскую власть говорится. Вот пример: обвинительное заключение построено большей частью на отзыве Главлита, так вот в отзыве Главлита говорится буквально следующее: "Автор считает возможным проведение в нашей стране Дня педераста". А на самом деле речь идёт о приспособленце, цинике, художнике Чупрове, что он хоть про День педераста станет писать, лишь бы заработать, это про него главный герой говорит. Кого он тут осуждает - советскую власть или, быть может, другого героя?

В обвинительном заключении, в отзыве Главлита, в речах обвинителей прозвучали одни и те же цитаты из повести "Искупление". А что это за цитаты? "Тюрьмы внутри нас" - это выкрики героя повести Вольского. Да, это сильное обвинение по адресу всех людей. И я вовсе не старался, как тут говорит Васильев, изобразить дело так, что я занимаюсь изящной словесностью. Я не пытаюсь уйти от политического содержания моих произведений. В этих словах Вольского есть политическое содержание - но что следует за этими выкриками? Кто это кричит? Это кричит безумный человек, он сошёл с ума, он вскоре оказывается в психиатрической больнице.

Ещё один, тоже простой, но очень сильный приём доказательства антисоветской сущности - выдумать идею за автора и сказать, что в его произведениях есть антисоветские выпады, когда их там нет. Вот рассказ "Руки". Мой защитник Кисеницкий аргументировано доказал, что в этом рассказе нет антисоветской идеи, как его ни толкуй. Возражая ему, Кедрина сказала: "Вы посмотрите, с какой вообще несвойственной ему выразительностью и яркостью Даниэль изобразил сцену расстрела". Прошу, очень прошу, вдумайтесь, что Вы сказали: яркость и выразительность служат для доказательства антисоветской сущности. Это был ответ на выступление защитника по поводу рассказа Руки" - и ни слова больше. Если говорить об этом рассказе, то я прошу вас всех: вот сейчас закончится судебное заседание, и вы все пойдёте домой. Подойдите к своим книжным полкам, возьмите книгу, раскройте её и прочитайте про то, как красный командир был направлен в команду, которая производила расстрелы. Он почернел и высох на этой работе, он возвращается домой как пьяный. И расстреливает он не священников, а хлеборобов. Там есть такая деталь, я её хорошо помню: он вспоминает руку расстрелянного, заскорузлую, как конское копыто. Нy, так как же, подходит этот отрывок под те формулировки, которые звучат в обвинительном заключении, - что "классовая политика репрессий против советского народа и нравственно, и физически калечит людей"?!

 

Судья: - Что за чушь? Какая классовая политика репрессий?

 

Даниэль: - Я цитирую обвинительное заключение, вот тут написано (читает) "...якобы классовая политика репрессий против советского народа ..." Так написано в обвинительном заключении. Я сейчас, как вы, вероятно, догадались, пересказал одну главку из "Тихого Дона". Действующие лица - красный командир Бунчук и Анна.

Как ещё нас обвиняют? Критика определённого периода выдаётся за критику всей эпохи, критика пяти лет - за критику пятидесяти лет. Если речь идёт о двух-трёх годах, то говорят, что это про всё время. Обвинители стараются не замечать, что вся статья Синявского обращена в прошлое, что там даже все глаголы стоят в прошедшем времени: "Мы убивали" - а не "мы убиваем", - "убивали"! И в моих произведениях всё, кроме рассказа "Руки", - о пятидесятых годах, когда была реальная угроза реставрации культа личности. Я говорил об этом всё время, это видно из произведений - НЕ СЛЫШАТ.

И, наконец, ещё один приём - подмена адреса критики: несогласие с отдельными явлениями ведается за несогласие со всем строем, с системой.

Вот, вкратце, методы и приёмы "доказательства" нашей вины. Может быть, они не были бы для нас такими странными, если бы нас слушали. Но правильно сказал Синявский - откуда мы явились - вурдалаки, кровопийцы, не с неба же упали. И тут обвинение переходит к рассказу о том, какие мы подонки. Пускаются в ход странные приёмы: заявляется, что мы за нейлоновые рубашки продались, что я бросил честный учительский труд и ходил с протянутой рукой по редакциям, вымаливая переводы. Я мог бы попросить свою жену, и она принесла бы ворох писем от поэтов, которые просят меня переводить их стихи. Не на лёгкие переводческие хлеба я ушёл от обеспеченного преподавательского заработка, а потому, что с детства мечтал о переводческой работе. Первый перевод я сделал, когда мне было 12 лет. Какие это лёгкие хлеба - каждый переводчик знает.

Я оставил обеспеченную жизнь, обменял её на необеспеченную. Я относился к этому делу, как к делу своей жизни, никогда не халтурил. Среди моих переводов были, быть может, и плохие, и посредственные, но это от неумения, а не от небрежности.

Странно, что в той области, где юрист должен быть безупречен, государственный обвинитель не признаёт фактов. Сначала я подумал, что он оговорился, когда сказал, что мы сознавали характер своих произведений - в 1962 году была радиопередача - после этого послали за границу "Говорит Москва" и "Любимов". Позвольте, а что передавали? Ведь как раз "Говорит Москва" и передавали, - что же, я второй раз послал эту повесть, что ли? Я подумал, что это оговорка. Но дальше снова то же - ссылаясь на статью Рюрикова, государственный обвинитель говорит: "Они были предупреждены, они знали оценку и всё же послали "Любимов" и "Человек из МИНАПа". Когда опубликована статья Рюрикова? В 1962 году. Когда отправлены рукописи? В 1961 году. Что это - оговорки? Нет. Это государственный обвинитель прибавляет штришок к моей личности - злобный, антисоветский.

Любое наше высказывание, самое невинное, такое, какое может произ-нести любой из сидящих здесь, - перетолковывается. В "Говорит Москва" речь идёт о передовицах в "Известиях" - "А-а, вы издеваетесь над газетой "Известия"! Не над газетой, а над газетными штампами, над суконным языком. Мне злорадно говорят: "Наконец-то вы заговорили своим голосом". Неужто сказать о газетном штампе, о суконном языке - антисоветчина? Мне это непонятно. Хотя, нет, в общем-то понятно.

Ничто здесь не принимается во внимание - ни отзывы литературоведов, ни показания свидетелей. Вот, говорят, Синявский - антисемит, но ни у кого не возник вопрос - откуда тогда у него такие друзья - Даниэль (ну, хотя Даниэль сам антисемит), но моя жена Брухман, свидетель Голмшток, или эта мило картавившая здесь вчера свидетельница, которая говорила: "Анд"ей хо"оший человек"...

Проще всего не слышать. Всё, что я сказал, не значит, будто я считаю себя и Синявского светлыми и безгрешными ангелами, и что нас сразу после суда надо освободить и отправить домой на такси за счёт суда. Мы виноваты не в том, что написали, а в том, что отправили за границу свои произведения. В наших книгах много политических бестактностей, перехлёстов, оскорблений. Но 12 лет жизни Синявского и 9 лет жизни Даниэля - не слишком ли это дорогая плата за легкомыслие, неосмотрительность, просчёт?

Как мы оба говорили на предварительном следствии и здесь, мы глубоко сожалеем, что наши произведения использованы во вред реакционными силами, что тем самым мы причинили зло, нанесли ущерб нашей стране. Мы этого не хотели. У нас не было злого умысла, и я прошу суд это учесть.

Я хочу попросить прощения у всех близких и друзей, которым причинил горе.

Я хочу ещё сказать, что никакие уголовные статьи, никакие обвинения, не помешают нам - Синявскому и мне - чувствовать себя людьми, любящими свою страну и свой народ.

Это всё. Я готов выслушать приговор.

___________________________________________________________

 

ХРОНИКА ВРЕМЁН КУЛЬТА ЛИЧНОСТИ

(Отрывки из воспоминаний Евгении Гинзбург - матери писателя Василия Аксёнова,посвященных Н.С. Хрущеву)

 

... Редакционное партсобрание вынесло мне выговор за "притупление политической бдительности". Особенно настаивал на этом редактор Коган, сменивший в это время Красного. Он произнёс против меня настоящую прокурорскую речь, в которой я фигурировала как ""пoтeнциaльнaя единомышленица Эльвова". Через некоторое время обнаружилось, что сам Коган имел оппозиционное прошлое, а его жена была личным секретарём Смилги и принимала участие в известных "проводах Смилги" в Москве при отъезде Смилги в ссылку.

Чтобы отвлечь внимание от себя, Коган проявлял страшное рвение в "разоблачении" других коммунистов, в том числе и таких неопытных политически, как я. В конце 1936 года Коган, переведённый к тому времени в Ярославль, бросился под поезд, не в силах больше переносить ожидания ареста...

 

... Некоторые женщины срочно забеременели, наивно полагая, что это спасёт их от ежовско-бериевского "правосудия". Эти-то бедняжки здорово просчитались и только увеличили число покинутых сирот...

 

... Каждая область и национальная республика по какой-то чудовищной логике должна была тоже иметь своих "врагов", чтобы не отстать от центра, как в любой кампании, как, скажем, при хлебозаготовках или поставках молока...

 

... Помещался этот карцер в "подвале подвала", то есть в самом подполье, куда не проникал ни один луч света. Я прежде думала, что стоячий карцер называется так потому, что в нём нет табуреток. Наивность! Стоячий карцер имеет такую площадь, на которой человек может только стоять, и то, опустив руки вдоль туловища. Сесть там попросту нет места.

- То есть человек замурован в стене?

- Вот именно...

 

... Но думаю, что нам было страшнее в наши тюремные ночи, чем им в блокадной ленинградской тьме. В их страданиях был смысл. Они чувствовали себя борцами с фашизмом. А мы, терзаемые под прикрытием привычных слов, были лишены даже этого утешения. Зло с большой буквы, почти мистическое в своей необъяснимости, кривило передо мной свою морду. Не то сон, не то явь. Какие-то чудовища с картины Гойя наползают на меня...

 

... Она страшна. Распухшая, потерявшая приметы возраста и общественного положения, даже приметы пола. Просто стонущий кусок окровавленной плоти...

 

... И всех-то нас история запишет под общей рубрикой "и др." Ну, скажем, "Бухарин, Рыков и др." Или "Тухачевский, Гамарник и др."...

 

... Итак, секретари обкомов, из лиц охраняемых и являющихся якобы объектами террористических заговоров, на наших глазах превращались в субъектов, руководящих такими заговорами. До сих пор мы знали, что в нашей тюрьме сидит шестнадцатилетний школьник, обвиняемый в покушении на секретаря обкома Лепа. А сейчас сидит уже всё бюро обкома и сам Лепа...

 

... Опыт Дерковской, вынесенный из царской тюрьмы, не пригодился. Здесь не было места "гнилому либерализму", а также "ложному гуманизму". Никакого свидания с родными мне не дали. Я никогда не увидела больше Алёшу и маму...

 

... Моё предположение, что Римма, как бывшая аспирантка Эльвова, вероятно, привлекается по моему "делу", оказывается неверным.

- Нет, - беззаботно говорит Римма. - Я татарка, и им удобнее пустить меня по группе буржуазных националистов. Вначале я, действительно, проходила у них как троцкистка. Но потом Рудь завернул им дело, сказал, что по троцкистам у них план перевыполнен, а по националистам они отстают, хоть и взяли многих татарских писателей...

 

... Мы уже полгода сидели в тюрьме и не наблюдали изо дня в день того жуткого процесса, который теперь, по смерти Сталина, получил академическое название "нарушение социалистической законности"...

 

... В купе заходит Царевский (следователь)... Он кажется старым, хотя ему не больше тридцати пяти. Голос у него тот же: скрипучий, гнусный, с издевательскими интонациями. Но в глазах его рядом с подлостью живёт теперь ужас. Тогда это казалось необъяснимым. Но позднее мы узнали, что в это время уже начинался процесс изъятия первого слоя в самом НКВД. "Мавр сделал своё дело - мавр может идти". Под некоторых следователей уже подбирали ключи, и они, съевшие собаку на делах такого сорта, смутно чувствовали это. В частности, Царевский был арестован вскоре после нашей отправки в Москву, и просидев короткое время, повесился в камере на ремне, который ему удалось спрятать. Рассказывали, что он перестукивался с соседями и давал всем советы "ничего не подписывать" ...

 

... Меня поставили "на конвейер". Непрерывный допрос. Они меняются, а я остаюсь всё та же. Семь суток без сна и еды. Даже без возвращения в камеру. Хорошо выбритые, отоспавшиеся, они проходили передо мной как во сне...

 

... С момента прибытия в Москву нас охватило опущение колоссальных масштабов того действия, в центр которого мы попали. Исполнители всех операций были перегружены донельзя, они бегали, метались, что называется, высунув языки. Не хватало транспорта, трещали от переполнения камеры, круглосуточно заседали судебные коллегии...

... Наконец, мы погружены в чёрный ворон. Снаружи он объёмистее казанского и выглядит даже приятно, окрашен в светло-голубой цвет. Безусловно, прохожие уверены, что в нем хлеб, молоко, колбаса. Но клетки, в которые запирают людей, ещё уже, душнее и невыносимей казанских. Клетки выкрашены масляной краской, воздух не проникает в них, и через несколько минут начинаешь задыхаться, тем более в этот раскалённый, пахнущий асфальтом июльский день. Изнемогая, истекая потом, со слипшимися волосами и открытым ртом, мы сидим, запертые в клетке, терпеливо ждём. Долго ждём, потому что, наверное, не хватает шофёров. Вокруг машин не прекращается тот же топот торопливых ног, те же перешёптывания, стуки, хлопанье каких-то дверей. Нелёгкий труд у этих людей. Но вот топот тяжёлых сапог совсем близко. Захлопываются дверки, шумит оживший мотор. Тронулись... Едем далеко. Значит, в Бутырки. Ведь Лубянка-то близко от Казанского вокзала. Становится совсем невыносимо. Кто-то кричит: "Откройте, дурно!" Короткий ответ: "Не положено". Руки и ноги затекли. Сознание затуманивается. Перед глазами бегут страшные картины. Вспоминаю, что во время великой французской революции на гильотину везли в открытых тележках. Не мучили удушьем. А старый Бротто у Франса даже читал, стоя в тележке, Лукреция. До самого последнего момента...

 

... - Раздевайтесь. Распустите волосы. Раздвиньте пальцы рук. Ног... Откройте рот. Раздвиньте ноги.

С каменными лицами, точными деловитыми движениями надзирательницы роются в волосах, точно ищут вшей, заглядывают во рты и задние проходы. На лицах одних обыскиваемых женщин - испуг, на других - омерзение. Бросается в глаза огромное количество интеллигентных лиц среди арестованных...

 

... Клара ложится на раскладушку, резко поворачивается на живот и поднимает платье. На её бедрах и ягодицах - страшные уродливые рубцы, точно стая хищных зверей вырвала у неё куски мяса. Тонкие губы Клары сжаты в ниточку. Серые глаза как блики светлого огня на смуглом до черноты лице.      

- Это гестапо, - хрипло говорит она. Потом так же резко садится и, протягивая вперед обе руки, добавляет:

- А это НКВД.

Ногти на обеих руках изуродованные, синие, распухшие. У меня почти останавливается сердце. Что это?

- Специаль аппарат для получений... это... ви загт ман? А-а-а... чистый сердечный признаний...

- Пытки...?

- О-о-о...- Грета горестно покачивает головой. - Придёт ночь - будешь слышала...

 

У них время пыток до трёх. Вон немки, побывавшие в гестапо, уверяют, что тут не обошлось без освоения опыта. Чувствуется единый стиль. В командировку заграничную их посылали, что ли?...

 

... Когда Евгению впервые вызвали в НКВД, она не испугалась. Так и подумала, что ей, старой коммунистке, хотят дать какое-нибудь серьёзное поручение. Так и оказалось, предварительно следователь спросил, готова ли она исполнить трудное и рискованное поручение партии? Да? Тогда придётся временно посидеть в камере. Недолго. Когда она выполнит то, что надо, ей дадут новые документы на другую фамилию. Из Москвы придётся временно уехать. А поручение состояло в том, что надо было подписывать протоколы о злодейских действиях одной контрреволюционной группы, признав для достоверности и себя участницей её.

- Подписать то, чего не знаешь?

- Как, она не верит органам? - им доподлинно известно, что эта группа совершала кошмарные преступления. А подпись товарища Подольской нужна, чтобы придать делу юридическую вескость. Ну, есть, наконец, высшие соображения, которые можно и не выкладывать рядовому члену партии, если он действительно готов на опасную работу.

Шаг за шагом шла она по лабиринтам этих силлогизмов. Ей сунули в руки перо, и она стала подписывать. Днём её держали в общей камере, ночью вызывали наверх и, получив требуемые подписи, хорошо кормили и укладывали спать на диване. Однажды, придя по вызову наверх, она застала там незнакомого следователя, который насмешливо глядя на неё, сказал:

- А теперь мы вас, уважаемая, расстреляем...

И дальше в нескольких словах популярно разъяснил ей, какую роль она сыграла в этом деле. Мало того, что он осыпал её уличной бранью, он ещё цинично назвал её "живцом", то есть приманкой для рыб, и объяснил, что её показания дают основания для "выведения в расход" группы не менее 35-ти человек. Потом она была отправлена в камеру, и там её держали без вызова больше месяца. Тут-то и пригодилась бритвочка, унесённая как-то из кабинета следователя.

- Это была одна из тех, кто безо всякой мысли о своей выгоде, из одного только фанатизма погубила себя и многих других, - рассказывала Анна. - Её душевные муки были настолько непереносимыми, что я сама поверила, что ей надо умереть. Я её не отговаривала больше...

 

... пролёт весь затянут плотной сеткой, чтобы не самовольничали, не бросались вниз с третьего этажа, чтобы умирали не тогда, когда им это вздумается, а когда будут на это высшие соображения...

 

... Таким образом пять здоровенных молодых мужиков, как бы самой природой созданных для выполнения производственных планов на заводах и в колхозах, принимает участие в выводе на прогулку такой крупной террористки, как я. У всех у них непроницаемые лица, полные сознания важности выполняемых функции и гордости от оказанного им доверия. Воображаю, что им говорят о нас на политзанятиях...

 

... - Всю жизнь считала, что декабристы - непревзойдённые страдальцы, а между прочим:

Покоен, прочен и лёгок

На диво сложенный возок...

Попробовали бы они в столыпинском вагоне...

 

... Что это была за газета! Если бы её взял в руки сегодняшний читатель, ему показалось бы, что он бредит. Процесс изъятия "врагов народа" сообщался, систематизировался чуть ли не в схемах и таблицах. Можно было встретить, например, корреспонденцию о нерадивом секретаре райкома, утверждающем будто в его районе уже "некого брать". Автор корреспонденции негодовал по поводу такого примиренчества к "враждебным элементам" и ставил под сомнение собственную благонадёжность самого секретаря. По нескольку раз в месяц давались развёрнутые полосы о судебных процессах районных руководителей. Столбцы немудрящей провинциальной газетки пестрели словами "высшая мера",  "приговор приведён в исполнение". Наряду с такими материалами шли патетические восхваления "верных сынов народа" и "простых советских людей". Приближались выборы в Верховный Совет, первые выборы на основе новой конституции, и кандидатом Ярославля выступал первый секретарь Ярославского обкома Зимин, только что сменивший своего арестованного предшественника. В каждом номере давались фотографии Зимина в разных видах, перечислялись его заслуги. Через несколько месяцев после выборов Зимин был арестован вместе со всем составом бюро обкома, и та же газета "Северный рабочий" посвящала полосы разоблачению "матёрого шпиона Зимина", "обманным путём пробравшегося на руководящую партийную работу"...

 

... Ведь тюремные взыскания, так же как и самые сроки, раздавались вне зависимости от стихийных поступков, а строго по плану, на основе чёткого графика. А график подходил к роковой дате - третьей годовщине убийства Кирова - к первому декабря...

 

... Сейчас для них боевым пунктом программы является борьба с бумагой. Ни клочка бумаги не должно быть пропущено в этап. Чтобы не выдумали что-то писать и бросать на ходу поезда. Ни бумаги, ни картонок, ничего, на чём можно писать. Именно поэтому, видимо, и изымаются с такой жестокостью фотографии наших детей. Как сейчас вижу эту огромную кучу фотографий, сваленных прямо во дворе. Если бы какой-нибудь кинорежиссёр вздумал показать эту кучу крупным планом, его, наверное, обвинили бы в нарочитости приёма. И уже совсем бестактным нажимом было бы признано поведение режиссёра, если бы он вздумал крупным планом показать огромный солдатский сапог, наступающий на гору фотографий, с которых улыбались своим преступным матерям девочки с бантиками и мальчуганы в коротеньких штанишках.

  - Это уж слишком, - сказали бы критики такому режиссёру. А в жизни всё было именно так. Кому-то из надзирателей понадобилось перейти в противоположный угол двора, и он, не затрудняя себя круговым обходом, стал сапожищем прямо в центр этой груды, на личики наших детей. И я увидела эту ногу крупным планом, как в кино. Мои тоже были там. Снятые уже после меня. Последний раз вместе, пока их не развезли в разные города...

 

... Колымской шутки - "трудно только первые десять лет" - мы тогда ещё не знали...

 

... По сибирской дороге ехал в страшной тревоге

Заключённых несчастный народ.

За троцкизм, за терроры, за политразговоры,

А по правде - сам чёрт не поймёт...

 

... В день Таниной смерти по транзитке распространился слух, что где-то здесь умер Бруно Ясенский от элементарной дистрофии. Я расскажу об этом Тане, а та, оскалив страшные, расползающиеся во все стороны цинготные зубы, засмеётся и скажет очень чётко своим обычным хриплым голосом: "Мне везёт. Когда будешь меня вспоминать, будешь говорить она умерла в один и тот же день с Бруно Ясенским и от той же болезни".

 

... И хотя мужчины, казалось бы, сильнее нас, но мы все жалели их материнской жалостью. Они кажутся нам ещё более беззащитными, чем мы сами. Ведь они так плохо переносят боль (это было наше общее мнение!); ведь ни один из них не умудрится так незаметно выстирать бельишко, как это умеем мы, или починить что-нибудь...

Это были наши мужья и братья, лишённые в этой страшной обстановке наших забот...

 

... Вечером перед отбоем в бараке сенсация. В "Правде" напечатан полный текст очередной речи Гитлера. И с весьма почтительными комментариями. А на первой полосе - фото: приём В.М. Молотовым Иоахима фон Риббентропа.

- Чудесный семейный портрет, - бросает Катя Ротмистровская, залезая на вторые нары (потом Катю расстреляли за антисоветскую агитацию в бараках)...

16.01.2020 в 21:34


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Rechtliche Information
Bedingungen für die Verbreitung von Reklame